простился с кухаркой, садовником, собакой и уехал подлечиться. «Представим, — любил повторять Юрий Николаевич, — что Чехов вернется… Он должен найти все вещи на своих местах…» Все вежливо соглашались, но представить, как Чехов вернется, никто, кроме Юрия Николаевича, не решался.
…— Особенно здесь хорошо в погожие дни. Чехову нравилось, когда по утрам на ковре играли солнечные блики. Он любил позднюю весну, солнце. И сад свой он задумал так, чтобы в нем круглый год что-то цвело и была бы вечная весна. А зимой он здесь часто мерз. Печник попался неудачный, и дом не согревался…
Не тысячи посетителей, не блеск юбилеев, а серьезность, достоверность ожидания — вот что было для него самое важное. Он хранил не мемориал, а жилье — жизнь!
— Понимаете, у нас не музей, а жилой дом писателя. Его присутствие — во всем. В этих стенах, книгах, в этом столе, за которым он ничего не написал…
— Как ничего?
— Это новый письменный стол. Ольга Леонардовна купила его в Гостином дворе и послала из Москвы в Ялту. В феврале 1904 года Чехов его получил. Успел за ним только письма написать. Но он ему нравился…
А старый чеховский стол в те дни был в Германии на выставке, и Юрий Николаевич не мог скрыть своего беспокойства. Чувствовалось, что, будь его власть, он бы этот стол ни за что не отпустил на гастроли.
— Вещи привыкли к этим стенам, к этим колебаниям температуры и влажности. А если их перевезти в какой-то современный музей, пусть даже в самые идеальные условия, — может произойти шок вещей. Из-за необычного режима, дороги, новых стен… Вещам нужны не идеальные условия, а привычные.
Скобелев помнил все удары, нанесенные Дому и саду, и помнил их лучше, чем удары по собственной судьбе. Проходя мимо чеховского кипариса, вспоминал, что в войну осколком снаряда снесло верхушку дерева. Заходя в коридор, с тревогой оглядывал потолок: «В девяносто втором с восемнадцатого на девятнадцатое августа здесь обрушилась штукатурка…» В чеховском кабинете этюд Левитана напоминал ему о попытке ограбления, случившейся в девяносто третьем…
С пятого на шестое июля девяносто четвертого в музей, разбив двери на веранде, ворвались грабители, схватили икону Николая Чудотворца, две вазы, в кабинете сорвали со стены фотографию с видом вечерней, «голубоглазой», как говорил Чехов, Венеции… Через полторы минуты скрылись. Милиция приехала без собаки, и о преследовании в темноте уже речи не было. Следователи появились утром. Скучая, выслушали убитого горем Скобелева. Желая его, видимо, утешить, сказали: «Государства рушатся, не то что музеи…» После чего Юрий Николаевич сорвался: «Пусть государства рушатся, туда им и дорога!.. А это Чехов! Если вы не найдете его вещей…» И еще — о человечестве, которое не простит, о культуре, о совести…
Осенью Юрий Николаевич написал мне: «…Слава Богу, пока держимся, немногочисленные посетители приходят поклониться Антону Павловичу, чтобы обрести внутреннюю устойчивость и веру в обстановке хаоса и неразберихи. О похищении чеховских вещей, к сожалению, ничего сообщить не могу. Не утихает чувство душевной боли и горечи оттого, что допустили такое. При каждом вечернем телефонном звонке сердце замирает…»
В милиции он, наверное, всем надоел. Приходил, звонил, просил, требовал. Ему обещали, что будут держать на контроле. А он уходил, держась за сердце.
В мае девяносто шестого рассказывал в письме: «…Очень напряженной и тяжелой была подготовка к юбилею. За несколько недель до него нашлись какие-то деньги на текущий косметический ремонт. Провели побелку и покраску чеховского Дома снаружи. Отремонтировали потолки… За три дня до юбилея в комнате Марии Павловны работали еще мастера, и все вещи находились в спальне Антона Павловича. Дом сумели привести в порядок, но чувствовал я себя разбитым и физически, и духовно. О похищенных из музея вещах ничего не известно. Да я и не надеюсь ни на что. Очень обидно и больно… Постоянно отключают освещение. Воду дают только один раз в неделю на один час. Отопление без воды не функционирует. А впереди зима…»
Помню, в ялтинском храме, пока я ставил свечку в песочный ящичек перед иконой, монах Василий сказал кому-то за моей спиной: «Бес боится смирения…»
Возвращение портсигара
В чеховском кабинете рядом со столом висит табличка: «Просьба не курить». Гиляровский когда-то заказал ее в местной типографии.
— Все равно курили, — говорил Юрий Николаевич. — А Чехов только отодвигался подальше. Уходил вот сюда, на диван…
Интересно, а Ольга Леонардовна уже курила тогда?..
Сейчас мне вспомнился портсигар. Как я нес его по вечерней Москве, положив в нагрудный карман. Потом ехал в электричке, проверяя поминутно, на месте ли он… Вот, думаю, сидят вокруг меня люди, так много усталых, измученных за день людей, для которых чеховская эпоха и сам Чехов — это что-то невероятно далекое, навсегда ушедшее, а я везу в кармане портсигар Ольги Леонардовны. Когда-то роскошный, он еще хранил остатки блеска по бокам, но крышка была истерта и тускла, на ней была вмятина от какого-то тупого удара…
Эта история с портсигаром началась тогда же, в Ялте, с легкой руки Юрия Николаевича. Я уезжал в Москву, и Скобелев поручил мне нанести визит племяннику Ольги Леонардовны — Владимиру Владимировичу Книпперу, надо было что-то передать — то ли сборник Чеховских чтений, то ли еще что-то. Вернувшись в Москву, я вскоре пришел к Владимиру Владимировичу. Оказалось, что он живет совсем рядом с редакцией, где я работал.
Владимир Владимирович принял меня взволнованно, будто я привез из Ялты не брошюру, а что-то очень важное, какую-то новость, о которой он раньше не слышал. Новостей особенных не было, и я до сих пор не понимаю, чем я так взволновал Владимира Владимировича. Помню, мы долго пили кофе, за незадернутым окном синел кусочек вечернего неба, а мы говорили про Ялту… Владимир Владимирович вспомнил, как в свои пионерские тридцатые годы гостил вместе с тетей у Марии Павловны, как его оставили ночевать в отдельной комнате на первом этаже, а он испугался музейной тишины и прибежал ночью в мезонин, ворвавшись к Марии Павловне… Вспоминал, как плавал вместе с тетей Олей, и она заплывала так далеко, что все уже теряли ее из виду, а она была удивительно спокойна…
Владимир Владимирович волновался, стал заметно заикаться, мысли его перескакивали с одного предмета на другой, я тоже был сбивчив… Потом были другие встречи, но всякий раз я заставал Владимира Владимировича в волнении, уже не таком сильном, но достаточном для того, чтобы оно передалось мне.
Он заканчивал книгу воспоминаний, искал издателя. Кто-то ему что-то обещал, а потом исчезал. Издательства возникали и тут же разорялись или требовали искать спонсоров. Я взял интервью у Владимира Владимировича, у меня была надежда, что после публикации найдутся издатели для книги. Беседа вышла в газете с тиражом в несколько миллионов, но было ощущение, что весь тираж кто-то украл — телефон молчал. Мемуары человека, воспитанного в доме знаменитой актрисы, впитавшего в себя традиции и легенды Чеховых и Книпперов, видевшего рядом весь цвет отечественной театральной культуры — восемь лет назад такие мемуары в Москве никого не интересовали. Я был смущен неудачей и стал реже бывать у Владимира Владимировича. Однажды он сам позвонил мне и попросил зайти. Я сказал, что дежурю сегодня по номеру, но обязательно зайду вечером. Думал, что появились какие-то новости с изданием книжки; когда пришел, то сразу заметил, как тяжело, астматически дышит Владимир Владимирович. И заикался сильнее обыкновенного, и печаль стояла в глазах. А глаза у него были удивленные — от обиды — и оттого беспомощно-грустные, в них застыл вопрос: «За что меня обидели?..»
Он провел меня в комнату, достал из ящика стола что-то завернутое в замшевую тряпочку.