прекрасный, мы занимались по университетской программе. Потом армия… Когда вернулся, мама вспомнила, что в Ялте у нас живут родственники. Так в шестьдесят шестом году попал в Крым. Работал в краеведческом музее, в Ливадийском дворце, а в восьмидесятом меня пригласили сюда. До этого Дом был филиалом Ленинской библиотеки и не считался музеем. Я провел первую инвентаризацию, и все вещи прошли через мои руки. Каждая половица, каждая трещинка на потолке или на блюдце мне теперь знакомы. И когда я уезжаю в командировку или в отпуск — у меня душевная боль. Прощаюсь с Домом… Как он будет без меня, а я без него?.. Были критические моменты, когда я пытался уйти отсюда… Были… Не вышло. Все оказалось пустячным, мелким в сравнении с угрозой оказаться вне чеховского Дома…
Коллеги Юрия Николаевича сообщили мне в недавнем письме, что при нем музейный фонд увеличился в четыре раза. «На его материально-ответственном хранении находилось 16 642 музейных предмета…»
Чехов, который не только вещи, но и любимые книги неустанно дарил, — он был бы поражен такой уймой добра в своем доме. Верно, даже устыдился бы этой цифре — откуда что взялось? Непритязательная обстановка Дома последние двадцать лет таинственным образом пополняется. Что-то вдруг обнаруживается за страницей книги, за створкой шифоньера, в ящике стола…
— …Антон Павлович выписывал журнал «Зерновое хозяйство России», к нему прилагались мешочки с образцами семян. Они давно пусты, но вот недавно я еще раз заглянул в один из них и нашел там на дне девять зернышек пшеницы. Девять чеховских зернышек! Интересно было бы взять и посадить их… Но — нельзя.
— Одно-то, наверное, можно…
— Нет, они у меня записаны — все до одного. Теперь их всегда будет девять…
Кажется, что, если бы у Юрия Николаевича были только эти чеховские зернышки и ничего другого, он бы все равно оставался Хранителем. У него бы и с зернышками хватило хлопот. Так дети хранят марку или монету, а влюбленные — сухой цветок, принятый когда-то из любимых рук.
Но при этом есть нечто особенное, что отличает хранителя и от ребенка, и от влюбленного, и от коллекционера. И это особенное поднимает труд хранителя до аскетической высоты: он не владеет тем, что хранит.
В те дни, когда жажда накопления и приватизации лишала людей сердца, а политики делили флот и кроили новые границы, всеми забытые сотрудники музеев спасли для русской и мировой культуры дом Чехова в Ялте, музей Короленко в Полтаве, квартиру Александра Грина и галерею Айвазовского в Феодосии, знаменитый волошинский Коктебель… Порой нетопленые комнаты им приходилось согревать своим дыханием, а неусыпным присутствием, светом в окошке отпугивать охотников за антиквариатом и просто хулиганов, бомжей, которых неудержимо влечет пустое жилье.
Зарплату музейные работники и сейчас кое-где получают от случая к случаю, но ведь было время — сидели на воде и хлебе. Помню, купил первую черешню на ялтинском рынке, о чем и сказал в музее: хорошо, мол, живете, у вас уже черешня поспела…
— Да-да, — задумчиво сказал Юрий Николаевич, — замечательно… Но нам не по карману. Я посмотрю, облизнусь и иду дальше…
Бедность тяжела, унизительна, но она не так тягостна, как постоянная, до замирания сердца, тревога. Изматывающее опасение утратить.
— Иногда сигнализация срабатывает в два-три часа ночи, мне звонят из милиции, с центрального пульта: «У нас снялось с охраны… горючего нет, машины выслать не можем. Ну, мы вас предупредили…» И что делать — бегу через полгорода. Если не пойду, так я с ума сойду! Хотя знаю, что, скорее всего, сработало оттого, что электроэнергию отключали. Город весь в темноте… И так, бывает, по три раза за ночь сбегаешь. Однажды голову чуть бутылкой не пробили. Молодежь пила водку, и бросили бутылку — у виска просвистела. А в прошлом году ураган страшный был, с пульта звонят ночью — мигнуло у них, снялось с охраны. Я — на улицу. Куски черепицы падают, все воет, трещит, сучья ломаются, летят… Бегу вдоль речки и думаю: «Только бы меня в речку не сдуло, только бы не сдуло!..» Страшно… Слава Богу, при Чехове таких ураганов не было.
А вечером я торопился к морю.
Невостребованные лежаки были связаны стопками. В России были напуганы слухами о беспорядках и даже войне в Крыму, поэтому отдыхающих почти не было.
Дед-фронтовик сидел у сарайчика на берегу и сторожил крылья. Это были крылья того самого гидродельтаплана, который я видел с балкона чеховского дома.
— А сами-то летали? — спросил я. Получилось как-то неловко, насмешливо.
Но старик не обиделся. Сказал с важностью:
— Я свое отлетал…
Потом узнал от него, что раз в неделю приезжают богатые люди и платят по двести долларов за полчаса полета. Все остальное время дельтаплан лежит в разобранном виде, и его надо караулить.
На сарайчике громоздились камни угрожающих размеров — чтобы от ветра крыша не улетела. Трудно было представить, что здесь случается и плохая погода. От моря веяло светлым покоем. И казалось, нет такой силы на свете, которая могла бы его нарушить.
Старик рассказывал мне, как летал на Берлин. Садилось солнце, и для прощания с ним море выкатило золотую дорожку. Потом горы за спиной вдруг придвинулись, стемнело. Меня потянуло на набережную, где зажигались огни и саксофон играл. Старик попросил меня купить самые дешевые сигареты.
Я возвращался к нему по темной прибрежной улочке. Чуть не заблудился, но вот открылось за поворотом море — тихое, льняное. В открытых дверях сарайчика мелькнула накалившаяся докрасна спираль электроплитки.
Скобелев относился к Чехову, как нянька.
Ребенок вырос, уехал, и неизвестно, вернется ли. Но няне это не важно, она его все время ждет, и каждый день наполнен хлопотами приготовлений и ожидания.
Со всеми родными Чехова у Скобелева были свои особенные отношения — от ясных и радостных до запутанных и даже натянутых. Рассказывать о них он суеверно избегал, отделывался шуткой: «Все, что связано с Чеховым, идет у меня так легко… Мария же Павловна ко мне высокомерно равнодушна. Ольга Леонардовна мне постоянно вредит. Она меня не любит… А с матушкой мы очень даже ладим…»
Матушкой или мамашей он называл Евгению Яковлевну.
Хранитель — очевидно, одна из тех немногих профессий, что требуют абсолютной душевной чистоплотности. Щепетильность, такт здесь должны быть в кончиках пальцев.
Как и многие музейные работники, Скобелев постоянно печатался в научных сборниках со статьями о неизвестных страницах биографии классика, обнаруженных автографах и письмах. Все эти статьи написаны с традиционной для такого жанра бесстрастностью. Но там есть строки не совсем обычные — они исполнены стыдливости, неуместной, казалось бы, в наши дни.
Вот Скобелев подробно описывает обнаруженную им открытку Антона Павловича, но умудряется ни единым словом не процитировать ее содержание. «Чеховская интимная надпись адресована старшему брату Александру и обыгрывает рисунок в привычной для переписки братьев шутливой форме». И все. Великие имеют право на свои тайны.
Юрий Николаевич с уважением и пониманием относился ко всем, кто приезжал в музей со всего света, гордился славой вверенного ему Дома, но в его чувстве к гостям была и опасливая ревность. Особенно он ревновал к смотрителям, сторожам, охранникам, строителям, часто видевшим в чеховском Доме всего лишь постройку, которую им надо караулить или ремонтировать. На чеховские вещи они глядели как на вещи — ценные, уважаемые, но всего лишь вещи, и им ничего не стоило сдвинуть их с места и даже уронить без всякого сердечного сотрясения.
Юрий Николаевич смотрел на таких людей с откровенным ужасом, он считал, что бестрепетный, равнодушный к Чехову, холодный человек, даже ничего не трогая, действует на Дом разрушительно.
Скобелев не любил, если Дом называли музеем. Музей — это когда с миру по нитке собирают вещи и устраивают мемориальную экспозицию. А здесь человек вышел майским утром из дома, поцеловал мать,