прямое хвастовство — всем я, дескать, хорош, всем я люб, а кому не люб, тот сам дурак! Если не разоблачать и не хвастаться, так про что же тогда, собственно, и писать-то, а?» И в другом месте: «Успех мемуарной книжки тем более велик, чем обширнее круг оскорбленных и разоблаченных в ней лиц».
Но не «разоблачения» и тем более не «неуемное прямое хвастовство» (в этом смысле автор как раз сдержан, и чуть ниже мы попробуем проанализировать то, как Смелянский преподносит сам себя) — то, на что сразу обращаешь внимание. А обращаешь внимание на то, что книга Смелянского написана небрежно. Кажется, не написана — наговорена. Наговорена человеком, поднаторевшим в устных выступлениях, чтении лекций, произнесении вступительных или заключительных слов. Легкая разговорная интонация. Ошибки, которые проскакивают в стремительной разговорной речи, так и не выправленные, ложатся на книжную страницу, «за плечами его было секретарство в „Известиях“ у Бухарина <…> и перебитый позвоночник», «Суркова <…> отлучили от когорты официозов». И т. д.
Простительная по нынешним временам вкусовая разболтанность в рассказе о первой встрече с начальником Академического театра Советской Армии полковником Понько: «Меня ввели к полковнику, как новобранца приглашают на медкомиссию. Разве что брюки не попросили снять».
Для людей не театральных — забавные анекдоты из театральной жизни (для людей театральных почти все эти истории и анекдоты — с бородой). Для людей неискушенных — сокрытые, тайные стороны советского и высокопартийного быта.
Для быстрого чтения. Карманного формата томик как бы и не подразумевает иного, неспешного, внимательного, вчитывания, «остановок в пути». Эпоха «итожится» так поверхностно, что автор запутывается сам и запутывает читателя в подробностях этой «уходящей натуры».
В глаза бросаются вроде бы мелочи. Вот одна из них, типичная, — в рассказе на тему «как меня принимали в Киргизии»: «Комендант, молодой человек лет двадцати пяти, несмотря на сорокаградусную жару, всегда был одет с иголочки от того же „четвертого управления“». Четвертое управление отвечало за медицинское обслуживание партийного и советского аппарата. Велюровыми пиджаками и импортными туфлями оно не ведало.
Из рассказа о том, как Смелянский ступил на путь булгаковедения, как получил благословение Елены Сергеевны Булгаковой, можно заключить, будто статья Смелянского о «Мастере и Маргарите», вышедшая в «Литературной газете», стала чуть ли не единственным и все меняющим откликом на опубликованный, но никем не отрецензированный роман. Тут с опровержением поспешил Евгений Сидоров. В заметках, напечатанных уже в нынешней «Литературке», он напоминает «булгаковеду Смелянскому», что первый отклик на «Мастера и Маргариту» вышел в майской «Юности» за 1967 год и принадлежал ему, Сидорову, а через несколько месяцев появились статьи И. Виноградова, В. Лакшина, И. Бэлзы, М. Чудаковой и других. «Так что не только Смелянский стоял у истоков», — заключает Сидоров.
Можно возразить: автор вправе писать лишь о том, чему сам был свидетелем, и здесь как раз — рассказ о своем участии. Но ведь в других случаях Смелянский легко доверяется чужому пересказу то эффектной сцены, то целой истории (правда, как правило, не указывая, что пишет с чужих слов)…
Человек рассказывает о себе, о своем детстве, видимо, что-то сокровенное. А ты ловишь себя на том, что не веришь. Почти ничему не веришь из складного и даже красивого рассказа. В театре «не верю» куда понятнее. Мы знаем, что актер — не тот человек, за которого себя выдает, которого он сейчас играет. И у нас как бы даже право такое есть — ему не верить. А здесь?
Мальчик из Лягушатихи, как сам себя аттестует Смелянский, мальчик из города Горького рассказывает, что «русских в нашем дворе звали кацапами, украинцев — хохлами, грузинов и всех кавказцев именовали исключительно черножопыми, евреев и воробьев обзывали жидами». Бытовой антисемитизм — особенно в описываемые годы (речь, как я понимаю, идет о конце сороковых — начале пятидесятых, времени борьбы с космополитами) — был явлением распространенным. Но что «грузинов» и всех кавказцев можно было безбоязненно именовать черножопыми (тем более исключительно)? Ох, не верится. Может быть, еще и потому, что это воспоминание следует за общим умозаключением: «„Новая общность людей“ формировалась на уровне идеологии, названий улиц и формировалась практически вокруг главной помойки, где беспрерывно выяснялись и шлифовались национальные отношения».
В моем детстве, совершенно московском (так сказать, в нескольких поколениях, поскольку наша — большая — семья жила в Москве даже в годы «черты оседлости»), тоже была своя помойка, но без национальных проблем. Видимо, общность все-таки существовала, если сегодня так часто можно услышать голоса — то с одной, то с другой национальной окраины бывшего СССР — тех, кто по ней тоскует. Не верю, хоть бы и потому, что — будете смеяться — знаю, что такое цимес. А Смелянский, описывая собрания родственников, пишет, что «в обязательном ассортименте был студень и цимес — отвратительное, надо признаться, тушеное месиво из моркови, чернослива, изюма и черт-те знает чего еще».
Кажется, «еврейский вопрос» давит автора не только снаружи, но и изнутри. В рассказе про Михаила Шатрова мимоходом сообщается: «Он начал в середине 50-х. Именно тогда студент Горного института Миша Маршак бросил звание горного инженера, стал драматургом Шатровым и оказался на „ленинской вахте“. Там он трудился многие годы, рано поседел, успев выдать „на-гора“ „Шестое июля“ (пьесу и фильм), потом „Большевики“, а затем уже в 70-е годы пьесу „Синие кони на красной траве“».
Про «ленинскую вахту» Шатрова — чуть ниже. Здесь — о псевдонимах. Поскольку я уже удостоен в книге Смелянского упрека в разжигании антисемитизма, продолжать не страшно… Смелянскому важно открыть правду: Шатрова, оказывается, звали когда-то Маршаком. Напомню, что нарочитое раскрытие такого рода псевдонимов носило в прежние годы уничижительный, а порою уничтожительный оттенок. Ну а для чего это понадобилось Смелянскому? Свободно и долго он рассуждает о чужом еврействе. И хотя не раз ему приходится возвращаться к собственной биографии и собственному «пятому пункту», нигде он не пишет о том, чтбо ближе ему и лучше известно: то есть о себе, о том, что по приезде в Москву сам сменил фамилию «Альтшулер» на «Смелянского» (фамилию жены).
Что же тут особенного? Таковы были обстоятельства. Легенда говорит, что этот совет дал Смелянскому Марк Захаров… Может быть. В книге есть такой момент: в поисках работы в столице «хотел пойти к Марку Захарову, разговаривал в Центральном детском, Московском ТЮЗе — в ответ печально разводили руками: сам, мол, понимаешь». При общей разговорчивости автора это умолчание не выглядит случайным.
Это черта книги: говорится о метаниях и компромиссах других и умалчивается о собственном поведении в тех же обстоятельствах.
Смелянский вспоминает, как в Австрии мучился фронтовик Н. (фамилия названа). И завтрак несытный, и платные туалеты: «Зайти или нет? Дискуссия на этот счет двух народных артисток: „Лучше…, но не пойду“. Позор нищеты. Мальчик у Христа на елке. Из глубины позора надо еще убедить Европу, что именно товарищ Ленин открыл для нас и для них новую эпоху процветания».
В другом месте — о поездках по странам социализма: «Бывалые артисты знали, в какой части лагеря что покупать: из Праги тащили хрусталь, из Монголии — кожу… На промтоварных базах (советских войск в Восточной Европе. — Г. З.) происходили беседы философского плана. „Федь, поди сюда. — Нина Афанасьевна подзывала товарища. — Посмотри, какие рейтузы чудесные. — Шло ощупывание и нахваливание чудесных рейтуз. — Ну, возьми для матери, ведь чистый хлопок, все дышит“. Федя брал».
Взгляд сверху подразумевает, что Смелянский совершенно был далек в Австрии от мук, связанных с платными услугами, а в социалистической стране обходил все базы и промтоварные рынки стороной. Но если слышал только что приведенный диалог, значит, был рядом? Значит, тоже что-то такое подыскивал жене, дочке или себе что-нибудь приличное собирался прикупить?
Сергей Юрский в уже процитированных записках не стесняется рассказать, как мучительно выбирал в Хельсинки, что ему купить, — выбирал между кальсонами и альбомчиком Сальвадора Дали. Смелянский рассказывает о других — как мучительно выбирали они. Он — насмешливый наблюдатель. МХАТ давится в очереди за чешскими паласами, Ангелина Степанова не знает, надо ли платить за щедрый завтрак в партийной резиденции… Он все запомнил и вот теперь веселит читателей подробностями советского быта.
«Уровень приема соответствовал уровню театра. „Контора“ (верхушка МХАТа. — Г. З.) сияла от удовольствия, от желающих пойти на прием не было отбоя — все хотели посмотреть живьем на одного из могучих мира сего», — дело происходит на родине Кунаева, в Казахстане. Судя по дальнейшему рассказу,