Переломный момент здесь связан с метаморфозой установок правозащитного сознания. К нашему великому изумлению, те, кто ратовал за освобождение личности от тоталитарного режима, не перековал свои мечи на орала, когда этот режим пал. В первый же момент торжества нашей свободы, в знаменательный День национального флага и национального единения, 22 августа 1991 года, из авторитетных правозащитных уст мы услышали с телеэкрана по адресу демократической власти и конкретно ее главного героя, первого лица нового государства, угрожающее предупреждение о разрыве отношений и об отказе от поддержки со стороны демо-либеральной общественности. Камнем преткновения оказались воскресающие черты и символы прежней, дореволюционной России, о надежде на возрождение которой заявил Президент. Правозащитники (имеется в виду, понятно, руководящий состав) остались диссидентами, но уже не по отношению к советской власти, а к ее антиподу; за антисоветскими настроениями вскрылись подсознательные, антироссийские.
В одночасье обнаружилось, что нынешних носителей освободительных идей лик России не устраивает, и, быть может, больше, чем прежний коммунистический режим, которому — в лице его основателей, глашатаев мировой революции и вождей пролетариата — была присуща та же неприязнь к России. Совершенно в духе революционеров-ленинцев и воинствующих безбожников 30-х годов вожди диссидентского просвещения начала 90-х стали пугать страну и мир призраком старой России как «тюрьмы народов» с ее неистребимой идеологией «великодержавного шовинизма», а потому подлежащей раскассированию на 52 части.
Заметим: то, что внезапно вскрылось на политической арене, а именно — неприемлемость для провозвестников прав и свобод России как таковой, ее субстанции и экзистенции, имело существенную предысторию в жестокой полемике между А. И. Солженицыным и представителями «третьей волны» эмиграции вкупе с тутошними поборниками общегуманистических идеалов; наконец, и в споре с А. Д. Сахаровым, где раздумья писателя над необходимостью особого, «авторитарного» пути для плавного перехода от тоталитаризма к демократии встретились с убеждениями лидера правозащитников в безотлагательности ее, России, вступления на «единственный для любой страны демократический путь развития».
Если коммуно-патриоты — не славянофилы, то и неолибералы — не западники в прежнем смысле слова. Те мечтали о радикальных переменах в «феодально-самодержавных» общественных порядках, но они не были борцами с «народной самобытностью». Напротив, многих из них, включая таких запевал прогресса, как Белинский, можно назвать «великодержавными националистами» и обличителями «мерзости» космополитизма, тут они следовали националистической традиции французских революционеров; вся злостность русского западничества состояла именно в приятии революционных методов как средства преображения России, но и социализм, до которого они доходили, сохранял черты русской крестьянской общины, был «крестьянским социализмом». И даже декабристы не оказывались нивелировщиками.
Оба крыла любили свою страну и желали ей свободы, которую каждое понимало по-своему. Сегодня размежевание проходит как раз по этой линии: Россия или свобода (либо свобода или Россия). Первые не доверяют свободе, вторые России («этой стране»), но — вот парадокс — понятия эти оказываются одинаково несовместимы между собой для обоих антагонистов. Голоса тех, кто любит «свободную и великую Россию», тонут в перебранке любителей отвлеченных начал.
Потонул голос и первого российского президента. На пути чаемого им возрождения страны в первый же миг свободы возник, как феникс из пепла, передовой отряд старой интеллигентской гвардии, проникновенно описанной в «Вехах». Ибо в лице нового либерального диссидента на самом деле восстал давний наш знакомец (хотя и с новыми примечательными чертами), сыгравший, по словам П. Струве, роль «особого фактора» в русском политическом развитии своим принципиальным «отщепенством» от русской истории и русского государства.
Несчастье первого нашего президента, а тем самым и несчастье новой России, состояло в том, что у исторически-эволюционного, органического пути страны, в ее связи с дореволюционной Россией, не оказалось видимых сторонников. Ельцин был зажат между брутальным натиском бывших партбоссов (осмелевших в атмосфере безнаказанности и вылезших из окопов) и ядовитой жалящей критикой тех носителей идеалов свободы и демократии, которые, казалось, должны были быть естественными союзниками президентского курса. Свободолюбцы выступили не только попустителями коммунистического реванша, но и прямыми его попутчиками. Ни одна попытка по очищению страны от наследства КПСС не была, по сути, поддержана «защитниками прав и свобод», любое поползновение в эту сторону встречалось обличениями президента в «авторитарных амбициях» и «охоте на ведьм». Сегодня беспамятная прогрессивная общественность пеняет ему задним числом за его «неспособность» и «нежелание» запретить компартию, переворачивая с ног на голову события недавнего прошлого: и роль Конституционного суда, и собственную индифферентность к этому подлинно решающему процессу, и капкан фактического двоевластия в стране, в котором бился почти что в одиночку глава государства при поддержке лишь команды гайдаровских реформаторов, — двоевластия, воодушевившего председателя законодательной «ветви» власти Р. Хасбулатова заявить, что «вся власть принадлежит Верховному Совету», а затем и подвигшего его на попытку октябрьского мятежа 1993 года. Положение Ельцина тогда не было понято прогрессивными умами, а собственное по меньшей мере легкомыслие до сих пор ими не осознано. Не чувствуя за собой никакой вины, они между тем выступают постоянными обличителями русского народа в его задубелой нераскаянности перед другими народами.
С середины 90-х поборники либеральных ценностей по обличительному накалу в отношении Президента уже не уступают поборникам коммунизма (а к концу 90-х превосходят их!); в конце концов провозвестники правового государства и парламентарной демократии оказались по одну сторону баррикад с пропагандистами «прямого действия» и вывода масс на улицу. «Власть» как таковая стала общей их мишенью; слово «Кремль» в передовых средствах информации произносится отныне как некогда слово «Ватикан», «оплот мирового империализма».
Не какие-нибудь только неудачники-маргиналы, но знатные люди страны — прорабы перестройки и, главное, административно задействованные лица — клянутся в своей вечной нелюбви к власти и непримиримую оппозиционность вменяют в обязанность каждому интеллигенту.
Коммуно-патриоты и наши либералы сходятся и на слове «режим» по отношению к сегодняшней России, только у Зюганова он «антинародный», а у Явлинского — «парафашистский». Оба эти маркированные персонажа, которым положено противоборствовать друг другу, бессменные «герои дня», соревнуются не в области программ и принципиальных позиций, а в такой травле власти, какая немыслима ни в одном, даже наисвободнейшем, государстве свободного мира: избранную народом власть публично называют «бандитской», а на ее головы призывают бомбы. Либерально-интеллигентский лагерь включил в свой пропагандистский лексикон зубодробительные формулы коммунистического агитпропа вроде нынешней «царицы доказательств» в деле «преступного ельцинского режима»: «расстрел Белого дома». Тот же вождь пламенных индепендентов Явлинский окончательно скрепил право-левацкий блок красно- розовой оппозиции, заявив, что властью президента «в 93-м был совершен государственный переворот и нарушена Конституция» (не существовавшей уже РСФСР!). Воистину непостижимо, как мыслящий человек представляет себе освобождение от коммунистической диктатуры, если не путем разрыва с ее Основным законом, то есть как раз путем «переворота»? Удивляешься не только логике этого интеллектуала, но и идеологии этого либерала, для кого не существует различия между «Российской Федерацией» и «Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой» и который вторую считает даже более легитимной.
Первый президент демократической России, выдающееся лицо российской истории, оказался трагической фигурой. Он победил коммунистов, но пал, изъязвленный либеральным жалом. Пережив обращение в либерализм, он поверил в это учение, как князь Владимир Креститель — в учение христианства, со всею безоглядностью цельной и широкой натуры. И ни разу не отступил от соблюдения либеральных заповедей — даже и тогда, когда обнаружилось расхождение во взглядах на будущее России между ним и его учителями и просветителями из демократического его окружения и когда они перешли к прямому противостоянию с ним. Возненавидев всем своим существом коммунизм (борьба с КПСС была делом всей его жизни), Ельцин мечтал увидеть на его месте торжество свободы, но не только ее одной, о чем свидетельствуют и его поступки, и вдохновенные обращения к россиянам, и его яркие речи в