другой демонстрируют обращение к новым прозаическим дискурсам.
Но что касается рассказа Станислава Львовского «По воде», то я, например, с интересом и сочувствием наблюдая за работой автора со словом, с интонацией, стилистическими жестами, паузами (там много удачных находок), как целое этот рассказ не почувствовал. (Причиной может быть моя эстетическая «недотянутость» — но литература тем и прекрасна, что тексты, с которыми все ясно с самого начала, по большому счету ей вообще не нужны, а может быть, «недобродил» все-таки этот рассказ у самого автора.) Читая, я понимал, что предо мной нечто лирически-исповедальное, но не в плане проживания жизни как таковой, а в плане соотношения слова с бытом и бытием. Автор предлагает мне, читателю, «просто» жизнь слова и образа в слове, которые как бы по касательной воспроизводят отсутствующие здесь классические элементы прозаического произведения — скажем, психологические состояния или сюжет. Я приведу два отрывка, точнее, не отрывка даже, а два вполне законченных прозаических фрагмента — текст рассказа как раз и состоит из таких вот «микросюжетов», связанных не героями, личностью автора или фабулой, а скорее звучанием голоса и выбором некоего «стилистического дискурса»:
«Выпуская изо рта радужные, разноцветные шарики бубльгума, выдувая по фразе в пятнадцать минут, по стишку раз в полгода, — однажды почувствовать, что воздуха не бесконечно много, а емкость легких вызывает серьезные и оставляет желать, — выйти на балкон, надуть пару облачков водяного дыма — и отпустить. Скосить глаза налево, куда, наверное, они гуляют ходить и дышать непрочными своими шагами. Отсюда не видно, и ладно…»
«Кабельные каналы, не зацементированные еще до времени, утро нескоро, снег уже долго, Новый год с девяноста шести на девяносто семь, с пятого на десятое, электрическое содержимое корейского телевизора и разные способы зарабатывать небольшие деньги. Шампанское, которое вовсе не хочется пить, а только смотреть, как на иллюминацию и гирлянды».
По сравнению с рассказом Львовского «Наркоматы. (Вятка 1918)» Дениса Осокина выглядят вполне законченным произведением[25]. Это что-то вроде джазовой импровизации в прозе на темы мифического — несуществующего, но как бы подразумевающегося — советского фольклора. Музыкальной темой здесь становятся звучание и ассоциативные ряды, которые вызывают у автора (или у современников автора) названия наркоматов: «наркомвудел», «наркомнац», «наркомпуть» и т. д. (всего восемнадцать наркоматов). Автор идет от игры с фонемой и морфемой, отдаленно напоминающей велимир-хлебниковские игры со словом, и от игры в историческое воспоминание. Поэтическое мифотворчество Осокина в «Наркоматах», на мой взгляд, продуктивно — в конечном счете моделируется как бы образ ментальности сегодняшнего культурного или «околокультурного» человека. Поскольку текст, о котором я здесь говорю, для большинства читателей будет выглядеть действительно экзотичным, он также требует развернутого цитирования:
«наркомзем семь кусков земли вырезанные семью лопатами подняты нами за волосы положены на телегу э-э-э теперь поедем э-э-э теперь помолчим-ка поедем и помолчим. сорок горстей земли подняты на дороге двадцать горстей земли подняты с десяти могил э-э-э теперь поя поедем э-э-э теперь поя поедем э- э-э теперь поем едем и поем. красивого мужчину закопаем по пояс… на вершине холма, высокого мужчину закапываем на спуске холма э-э на спуске одна голова торчит и земля во рту. <…> наркомфин это тир, друзья. приходите, здесь весло. можно с девушкой или двумя, посмеяться, отдохнуть, заработать денег. и поесть мороженое. и купить канарейку. там стоит пугало с погонами белогвардейца — стреляйте в него и получайте свои деньги: все зависит от вашей меткости. красным командирам сюда вход закрыт. ведь они свалят пугало с шеста при первых же выстрелах. что же им всем давать миллион? у красных командиров и так хватает денег. в наркомате финансов больше любят молодежь, и музыка там играет. а влюбленным парочкам дарят котят».
Что же касается авторов, работающих в более привычных нам стилистиках, то мне, например, досадно, что два замечательных, на мой взгляд, текста оказались в рейтинговом списке «Улова» на дальних местах — я имею в виду «Копченое пиво» Юрия Малецкого и «Алхан-Юрт» Аркадия Бабченко.
Отдаленности Малецкого от первых позиций в итоговом списке есть, возможно, простое объяснение: выставить на конкурс весь рассказ было невозможно — по объему это скорее повесть. А фрагмент, появившийся на «Улове», как бы выразителен он ни был, не способен представить содержание рассказа во всей его полноте. С рассказом этим можно познакомиться в сетевой версии «Вестника Европы» (http://magazines.russ.ru/vestnik/2001/3/mal.html), там представлен журнальный вариант, а в полном объеме — на авторской странице Малецкого в сетевом «Новом мире» (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/redkol/malec/pivo.htm). Повествование его построено как внутренний монолог русского эмигранта в Германии, нелегально подрабатывающего экскурсоводом, — он возит на автобусные экскурсии таких же малоимущих русских эмигрантов из Германии во Францию, Италию, Австрию, Голландию и т. д. «Экскурсовод-дальнобойщик» — это, так сказать, социально-психологическое самоопределение героя, но социально-психологический пласт повествования, «самоощущение эмигранта» здесь — только фон, на котором строится основной сюжет, я бы назвал его «сюжетом последнего европейца». Свою Европу герой привез из России. «…кто бы мог подумать: мальчик, начитавшийся когда-то Бодлера в рабочем квартале рабочего города-миллионера, в ночи наглядевшись эстампов, лет через 30, перейдя от Ситэ по мосту Турнель на остров Сен Луи, пройдет с хвостом туристов мимо отеля герцога де Лозэн на Анжуйской набережной, 17, где Теофиль Готье открыл „Клуб любителей гашиша“ и жил там вместе с Бодлером…»
Однако, оказавшись наконец в странах, о которых мечтал, герой постепенно начинает ощущать себя Летучим Голландцем, вечным странником, хранителем уходящей культуры. Удивительно, но изгоем, призраком для современной Европы делает героя сама его верность духу ее культуры. Монолог героя «Копченого пива» с вплетенными в него голосами соотечественников-экскурсантов, с голосами близких, голосами из прошлого — это как бы его прощальная экскурсия по Вене, Парижу, Вероне, Амстердаму; имена архитекторов, музыкантов, писателей, сюжеты и микросюжеты их историй, строки поэтов и философов образуют в этом монологе некий метасюжет Европы. Герой перебирает слагаемые этого метасюжета, как скупой рыцарь, которому, в отличие от пушкинского, уже не дышит в спину нетерпеливый наследник, — никому, кроме него, эти сокровища, похоже, уже не нужны. Та европейская культура, хранителем и представителем которой он чувствует себя, уплощается на его глазах, постепенно переходя в пресловутое состояние «цивилизации».
«Алхан-Юрт» Аркадия Бабченко — это первая полноценная художественная проза о чеченской войне, с жестко и убедительно (автор был на ней дважды) прописанным пейзажем этой войны, с его психомоторикой — страх, злоба, возбуждение боя, смертельная усталость, и с метафизическим ужасом вопроса: что же происходит с человеком на войне, когда он становится убийцей (а в чем еще состоит ремесло солдата?). Герой повести Бабченко как человек умирает, рождается — «солдат. Хороший солдат — пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего».
После беглого обзора прозы к поэзии весеннего «Улова» я подхожу с некоторой опаской. О плохих стихах еще можно сказать что-то внятное — продемонстрировать версификационную беспомощность автора или очевидные провалы вкуса, да и то надеясь на совпадение твоих вкусов со вкусами читателя. Но что можно сказать в полуаннотационных заметках про хорошие стихи кроме того, что они хорошие? Как показать их отличие от просто умелых, «грамотных стихов»? Это как раз ситуация с поэзией нынешнего «Улова» — плохих стихов здесь мало. Тут даже стихи Виктора Куллэ, на мой взгляд, несомненно талантливые, обладающие неожиданным сочетанием формальной изысканности питерской школы с вполне «московской» открытостью и силой лирического чувства, — стихи эти стоят аж на восемнадцатой позиции. Несправедливо, но это, повторю, — на мой взгляд. У «опередивших» в списке Куллэ авторов есть свои достоинства. Тут уже дело вкуса. Я, например, читая стихи Светланы Кековой, занявшей вторую лауреатскую строчку, всегда испытывал определенное стеснение, — отдавая должное культуре ее стиха, я никогда не мог пробиться к тому чувству, которым эти стихи рождены, — для меня слишком много здесь знаков культуры, уже отработанных интонационных ходов и слишком мало «дикого мяса». Но оспаривать высокую оценку, которую получила ее подборка на «Улове», я не собираюсь. Неожиданной для меня стала подборка Бахыта Кенжеева. Казалось бы, в далеко не новой уже для нашей поэзии стилистике написанные — сочетание горчащей (соцартовской) иронии с открытым лирическим чувством, — стихи Кенжеева завораживают и эмоциональным, и интеллектуальным напором, и — свежестью.
Новый для меня голос зазвучал в стихах Кирилла Медведева. Странная, «непоэтическая» логика, по