хорошим манерам, приводят во французскую спецшколу, одну из лучших в Москве. Лиза производит такое впечатление на экзаменаторов, что сам (сама) директор становится ее негласным патроном. В Лизу влюблены все одноклассники (и мальчики, и девочки), учительница не чает в ней души, родители мечтают, чтобы их дети дружили именно с ней…

Но счастье длится недолго. Лизу принимают в октябрята. Гордясь новой звездочкой, Лиза является пред очи старух. Ружья на изготовку, пли! «Ты никогда не будешь носить эту гадость» — таков вердикт. Бедная Лиза! Ей приходится пройти через все тяжкие — и кнутом, и пряником школа пытается заставить девочку принять существующую систему. Лиза страдает и чахнет, но не может предать бабушек. Кончается тем, что с ней начинают обращаться как с прокаженной — чтобы по крайней мере заставить ее уйти из школы. Бабушки поначалу артачатся, но, когда Лиза наконец слегла по-настоящему, да еще на квартиру нагрянули с обыском, бабушки сдались. В один прекрасный день они исчезли — все трое. Забрали документы из школы и переехали в город Кашин. Однако ни в одной кашинской школе бедная Лиза так и не появилась…

Только Боже упаси прочитать этот текст как какую-нибудь разоблачительную антисоветчину. Если он и разоблачает, то только жестокость взрослых, закосневших в своей ненависти к режиму, окоченевших в своем неприятии его, сделавших — любимого, горячо любимого! — ребенка заложником своего личного диссонанса с бытием. Варламов нарочно довел конфликт до абсурда, до кукольно-масочной буффонады, чтобы как можно ярче выявить его, так сказать, высшую неправоту. Для этого он прихлопнул сачком порхающую Мальвинку и колол ее булавкой до тех пор, пока не прожег сердце последнего упорного отказника слезинкой ребенка, полученной путем вивисекции.

Мы уже оговаривались, что приговор «так не бывает» не может служить аргументом для генерального недоверия к тексту. Во-первых, бывает всяко — и даже какое-нибудь кафкианское «Превращение» совершенно возможно, вопрос лишь в том, какую реальность иметь в виду, например, индивидуальное сумасшествие или, наоборот, обобщающую аллегорию, личный бред — или метафору. И тогда проблема правдоподобия оказывается решаемой, не напрямую, конечно, но так — по разным косвенным признакам.

Можно ли представить, чтобы две столь противоречащие друг другу личности, согласные лишь в любви к ребенку да в неприятии окружающего строя, которые из дому-то никогда вместе не выходили и жили каждая в своей комнате, стараясь не пересекаться даже в квартире, воспитали ребенка, сияющего всеми мыслимыми и немыслимыми добродетелями? Прибавим к тому оговоренное автором общение Лизы с дворовыми детьми (как же ей все-таки удалось прожить «до семи с половиной лет <…> в полном неведении о вещах, которые были хорошо знакомы ее маленьким ровесникам»? Или все они были немыми, не рассказывали анекдотов (в том числе и не вполне приличных), не произносили сакральную клятву «честное ленинское», не пересказывали фильмов, не хвалились значками и вообще не болтали всей той детской чепухи вроде «Летит, летит ракета…»?

Нет, то, что бабушки действительно могли выдрессировать очень хорошую девочку, сомнений никаких быть не может. Но весь жизненный опыт вопиет против подлинной добродетельности такого искусственного существа. Невероятно, чтобы в таких обстоятельствах могла бы сформироваться цельная натура — скорее это было бы лишь внешнее благообразие, под которым скрывался бы привыкший приноравливаться и лгать маленький раздавленный человек. И тогда весь школьный конфликт выглядит совсем надуманным: она просто приспособилась бы еще к одной среде и чувствовала бы себя там как рыба в воде. Или уж — если бы натура была очень сильной — она была бы вынуждена занять глухую оборону, она отстаивала бы свою цельность в противостоянии любой среде. Была бы дерзкой, упрямой и скорее всего капризной. Уж во всяком случае, не тем сусальным ангелочком, которого нарисовал Варламов.

Но Варламов, кажется, и сам не очень-то верит в нарисованный им образок. Помесь мальчика у Христа на елке с девочкой со спичками, святочного рассказа с очерком нравов ни на минуту не устает быть литературной игрой. Все персонажи кажутся какими-то неправдоподобно знакомыми, будто одетая во взятые напрокат костюмы труппа актеров — среди них нет ни одного живого лица, все сплошь «биониклы», собранные по частям из скелетов уже кем-то и когда-то использованных героев. Даже фразы здесь кажутся заимствованными — и часто далеко не из лучших источников: «И Лиза тоже ее невероятно полюбила, умным сердцем поняв…» Уж не из Чарской ли?..

Ни на секунду не допуская, что автор сделал такой текст по профессиональной неискушенности, остановимся на версии, что все это было нарочно. Или — отчасти нарочно. Зачем? Ну, например, затем, чтобы и самому понадежней спрятаться под маской. Варламов, и это надо иметь в виду, человек литературно крайне нерешительный. А здесь, похоже, речь идет о вещах, спрятанных где-то в самых глубинах души.

Нет, не о жестокости и жесткости взрослого мира, поставившего под удар нежную душу ребенка, идет речь в повести «Звездочка». Это так, поверхность. Речь идет о внутренней раздвоенности самого автора. Раздвоенность эта проявляется прежде всего в том, что он сам ощущает себя одновременно и бедной Лизой, которую заставляют отречься от любимой звездочки (и которую ему страшно жалко), и кем-то гораздо более мудрым и объективным, способным и над этой Лизой, и над всей ситуацией слегка поиронизировать.

В рассказе «Присяга» («Новый мир», 2002, № 8), кстати, очень неплохом, потому что там он не придумывал «сюжет», а исходил из прямого личного опыта, Варламов передоверяет рассказчику пережить эмоцию, которая крайне показательна для его мироощущения: на военных сборах студентов филфака, где царит полная лафа и халява, во время абсолютно абсурдного и для всех неожиданного ночного броска под дождем для уничтожения несуществующего вражеского десанта герой вдруг переживает катарсис. «Я не знаю, действовала ли на меня какая-то неведомая <…> спецпропаганда, но в эту минуту, идя в тяжелом ватнике и хлюпающих сапогах, с противогазом и бесполезным автоматом сквозь незнакомую русскую деревню, я понимал, что если потребуется, то умру за эту деревню, за церковь Покрова, за своих ребят, за отца и даже за майора Мамыкина». Дальше герой как сумасшедший копал еще более абсурдный окоп и заслужил благодарность затеявшего весь этот бред командира. «Служу Советскому Союзу! — сказал я хрипло <…> в эту ночь я принял присягу».

К слову сказать, подобные эмоции, но, конечно, совсем не такого накала, если память не изменяет, «лирический» герой испытывал и в романе «Купавна». То есть тема для Варламова не новая.

А вот подход новый. В завуалированном виде Варламов в «Звездочке» бьет в ту же точку — только с другой стороны. Вместо личного объяснения в сентиментальной привязанности к советскому прошлому на этот раз он саданул по тем, кто это прошлое — в этом же прошлом, не теперь — нба дух не принимал. Он нарисовал в каком-то смысле карикатуру и на несчастных старух, и на их искалеченную внучку, но самое главное — на саму ситуацию такого лобового и негибкого противостояния. Можно как угодно относиться к нонконформизму — уважать или презирать. Это вопрос личной позиции автора, посторонним тут делать нечего. Только при чтении повести «Звездочка» обязательно надо иметь в виду — все это немножко неправда…

То, что предлагает повесть «Крайняя хата» Елизаветы Романовой, гораздо проще — в смысле литературной изощренности (если под изощренностью понимать то, что принято понимать сейчас, — способность придать тексту такую сложность, чтобы он потерял всякую функциональность. Модель от кутюр существует лишь для разового показа на подиуме, а вовсе не для того, чтобы хоть в какой бы то ни было мере выполнять роль одежды).

Во-первых, это совсем другая школа (Елизавета Романова родилась в 1922 году). Во-вторых, и это, быть может, даже важнее, она наверняка видела своими глазами столько подлинного горя, что сочинять что бы то из собственной головы у нее нет нужды (редакционная справка сообщает, что она прошла войну буквально насквозь, ступив на путь полевой медсестры 25 июня 1941 года).

Но это вовсе не военные мемуары. Хотя действие начинается во время войны. Украинское село у польской границы. Оккупация. Хохлушка Галя слышит ночью робкий стук в дверь. Женская фигура за дверью молча сует в руки непонятный узел и растворяется в темноте. Узел оказывается младенцем. «… продолговатые темные глазки, черная крутая прядка…»

«— Жиденя, — упавшим голосом сказала Галя». Потом пришла догадка, что скорее всего это родила «у гети» (не сразу понимаешь смысл — у какого еще гети? — и только потом доходит: в гетто) некая «Шлемкина Ривка». Так сразу же начинает обозначаться главный конфликт повести — между обыденной,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату