обыкновенной, всем понятной жизнью, где все друг друга знают как свои пять пальцев, расплачиваются друг с другом ведрами яблочной сушки и надеванными, но еще крепкими пиджаками, ведут счет родне до какого-то там колена и о политике не только не думают, но даже и знать не знают, что это за штука, — и свалившимся на их головы ужасом с расстрелами, с гетто, с этапами угоняемых в Германию родных и соседей.
Конечно, они боятся. Советской власти они толком еще не понюхали (вспомним географическое положение села). Так что к зверствам как бы не привыкли. А вот то, что «враз застрелят из-за этого жиденка», уже видели собственными глазами. Но вопрос вовсе не в том, брать или не брать подкинутую девочку, а в том лишь, как половчее выдать ее за свою — или хотя бы свою по национальному признаку. Галя-то двадцать лет замужем — и до сих пор ни одного ребенка…
Но как-то все улаживается. Одна сельчанка, укрывавшая свою девку от угона в Германию фальшивой справкой о беременности, прилюдно с громкими криками побила веником якобы принесшую в подоле дочь, а Галя, якобы взявшая ее «байстрючонка», надев младенцу нательный крестик, методично выстригает предательскую курчавую прядку, а едва та подросла, начинает плести ей тугие косички, поверху повязывает платок да погромче ворчит, «отмывая» слишком смуглые ручки: «Опять ты вывозилась, как порося».
Но вот и война позади. И Галя, и ее муж, и маленькая Ганка живут, сами не подозревая, как они счастливы вместе. И тут из небытия возвращается настоящая мать, чудом сбежавшая в ту ночь накануне всеобщего расстрела. Конечно, она хочет забрать свою дочь, а та, вцепившись в мать, которую считает своей, кричит дурным голосом и ругает «тую тетку» поганой жидовкой…
Галя мечется, плачет, грозит, предлагает взамен все, что у нее есть, умоляет поселиться рядом, даже жить в одной хате. Нет, Ривка с новым мужем едут в Израиль. Протестуя всем сердцем, Галя сдается — хотя больше всего ее мучает, что Ганка-то, несмотря на подарки и конфеты, так и не признала Ривку матерью, и как же она теперь где-то там, без нее?..
Ганки нет, Галя надолго замыкается в своем горе, но едва начинает отходить, является новый подкидыш. Городская барышня родила от немца, а теперь вот-вот вернется жених, которого считала убитым… Галя не хочет этого мальчика (разве можно заменить того, кого любишь?), но ребенка-то надо куда-то девать… Так в доме появляется Павлушка. И когда они со Стефаном уже успели привыкнуть (а любить они умели как бы изначально), в хату врывается тот самый молодой лейтенант. Они испугались — хочет убить. Но оказалось — просто забрать.
И вновь пустота. К счастью, ненадолго. Лейтенант нелепо гибнет в автокатастрофе (страшный все- таки закон сохранения энергии — если где-то чего-то прибавится, в другом место столько же и убудет). И беспутная мать возвращает ребенка.
Потом приходит еще один десятилетний мальчик. Городской. Интеллигентный. Сирота. С поезда на поезд зайцем он добирался в Москву к бабушке (не хотел верить, что она умерла), заблудился. Занесло сюда. Люди на станции сказали: иди туда-то, постучись в крайнюю хату. Вошел и спросил: «Можно я у вас поживу?» (А только вчера Галя слышала, как на этом языке, на русском, читали приговор перед расстрелом трех односельчан, якобы сотрудничавших с немцами, и после дома в истерике кричала: «Зачем детей? Что их ждет? Люди — звери! Правды нет! Я б этих кацапов собственными руками сейчас бы душила!»)
И пока она, ошеломленная, стоит молча с опущенными руками, Стефан спокойно говорит: «Исты йому дай».
Так в этом мире решаются неразрешимые проблемы. И трудно представить себе что-то более мудрое.
И еще много-много предстоит пережить Гале. Смерть мужа. Трудности с маленьким, но уже изломанным жизнью Егором. Предстоит научиться лгать, чтобы избавить Павлушку от груза, которым наградили его взрослые, — званием фашиста (в селе-то все всё друг о друге знают и не всегда стараются держать язык за зубами). А когда мальчики подрастут, на голову постаревшей Гале вдруг свалится необузданная и почти дикая девочка Марийка, рожденная в зоне той самой Лесей, которую когда-то определили матерью Ганки и которую вместе со всей семьей посадили после войны за «измену родине» — мать работала на немцев судомойкой. И эту кривоногую некрасивую девочку Галя тоже — даже вопреки неприязни — начинает любить и в финале повести видит в ней пробуждающееся ответное чувство…
Я позволила себе пересказать этот текст так подробно по двум причинам. Во-первых, потому, что вероятность знакомства с ним очень мала: он напечатан в журнале, который читает достаточно специфический круг. Точнее, другой круг его практически не открывает. А повесть, ей-Богу, заслуживает общего внимания. Во-вторых же, потому, что эта история дышит такой подлинностью, которую трудно просто холодно анализировать, не показав для начала, о чем же все-таки идет в ней речь.
История эта действительно очень проста: хотя и написанная в третьем лице, она воспроизводит прежде всего внутренний мир очень простой, даже почти неграмотной женщины, обладающей — вместо, быть может, и многомудрых, но в основе своей суетных знаний о мире — некой высшей и очень цельной мудростью, не допускающей никаких отклонений. Голодного — накорми. Холодного — согрей. Просящему дай.
Лишенная материнства и как-то легко обходившаяся без него, Галя оказывается открыта приятию любого нуждающегося в заботе существа именно потому, что в ней говорит не внутренней ущербностью порожденная (и в основе своей, как ни кощунственно это звучит, глубоко эгоистическая) потребность иметь детей, а врожденная высшая жалость ко всему беспомощному и слабому и неосознаваемое и тем более несформулированное, но очень четкое понятие о том, что правильно и что неправильно устроено в жизни. Она стремится устранить то неправильное, что попадает в круг ее бытия, не потому, что сознательно хочет исправить мир, но потому, что сама невыносимо страдает от этой неправильности.
В тексте есть во многом наивный, но чрезвычайно характерный эпизод мучительного для Гали воспоминания. Однажды она видела, как идущие вереницей муравьи несут своих «лялек» — уставшие падают, а другие, со свежими силами, подхватывают деток. Жалость пронзила ей сердце — куда же, бедные, бегут, холодно, темнеет?.. И вдруг увидела, что на муравьиной дороге стоят и болтают, переминаясь с ноги на ногу, две женщины и топчут, сами того не замечая, муравьев… Много лет прошло, а Галя все не может себе простить, почему не попросила женщин отойти, почему постыдилась, что будут смеяться…
Сравнивая эти повести, можно было бы сказать, что в первой, в «Звездочке», как будто решается та же проблема, но доказательством от противного. Эгоцентризм бабушек у Варламова калечит душу ребенка, а самоотверженная самоотдача героини «Крайней хаты», напротив, эту душу выхаживает и лечит. Можно было бы — если бы не было в первом случае этой легкой издевательской нотки, этого странного авторского равнодушия к придуманной им маленькой жертве. Варламов, если угодно, ставит своеобразный литературный эксперимент, и Лиза для него в каком-то смысле — подопытный кролик, на котором он обкатывает сформировавшуюся в его голове версию. Он сам прекрасно знает, что никакой Лизы не существует. Девиз «Эмма Бовари — это я» в данном случае не работает.
А в «Крайней хате» все настоящее — независимо от того, жили все эти люди на самом деле или их от начала и до конца сочинила авторская фантазия. Потому что здесь болит, а там — не болит. И потому Варламов предлагает в лучшем случае пищу для ума, а Елизавета Романова — для сердца.
Исты йому дай можно прочесть как своеобразный девиз этой нехитрой повести. Кстати, она написана очень хорошим языком…
Письма мелким почерком, или Оправдание критики non-fiction
Даже и говорить лишний раз не стоит, что литературной критики как единого словесного и смыслового пространства больше не существует. Особенно — критики «рецензионной»: слишком многое зависит от прагматики и политики издания, для которого рецензия пишется. Добротный и почтенный толстый журнал, интеллектуальный еженедельник, глянцевый ежемесячник, приложение-дайджест к
