сугробы, меж них протоптанные дорожки на тротуарах. Так выглядела наша улица.
Провода покрыты толстым мохнатым слоем инея, безлюдье на улице. Фантастическая картина, особенно ранним утром и поздним вечером. Утром бывали трупы на тротуаре. Попозже их уберут — ездили спецгрузовики или подводы, собирали и увозили, наверно, к местам братских захоронений.
На Невском, Литейном (в других районах города я не бывала в последние месяцы) людей больше. Особенно днем. Город жил, трудился, превозмогал.
Вот женщина тянет за веревку фанеру, на которой лежит покойник, завернутый в одеяло. Везет хоронить (если имеет хлеб), а то довезет только до места, где трупы временно складывают, а потом увозят в места братского захоронения. Но далеко не всякий имел силы дотащить сюда. В доме Степана Ивановича трупы складывали временно в домовой прачечной.
Шла в булочную. Раннее утро. Впереди шел, покачиваясь, старик в тряпье (а может, и не старик еще). Похоже, тоже направился в хлебную очередь. Сделает шажок — остановится, покачается, опять шажок… Опустился на сугроб.
Подошла к нему, вижу — человеку конец скоро: нос побелел, взгляд затуманен. Еле разобрала его бормотанье, просит приподнять ему пальто и спустить штаны… Зачем? — Живот болит. Помогла. Держась рукой за сугроб, приподнялся. Я сделала, что он просил… Из него с силой вылетела струя жидкости (понос). Потом стал оседать и свалился мертвым. С подошедшей женщиной мы оттащили его от грязного места, натянули штаны… Она сказала: «Отмучился. Оставим тут — сегодня днем машина будет, подберут…»
Страшно, если человек забирает (выкупает) свой хлеб на день-два вперед. Самообман. В конце месяца он будет расплачиваться за это: два — три дня до новой карточки абсолютно без крохи еды.
Вот и я залезла вперед (по своей карточке) — надо сходить на рынок, выменять чего-нибудь горючего для коптилки или щепочек-лучинок (коротенькие связочки — как школьные палочки для счета — умещались в ладошке).
Надо иметь возможность подогревать воду, чтобы не усиливался кашель от воды со льдом. А может, лучше хлеб обменять на жмых («дуранду») — дольше можно держать во рту и сосать.
Удачный поход: уношу с рынка половину четвертинки керосина, горсть лучинок и один квадратик жмыха (величиной с шоколадный квадратик). Но горько при мысли, что маме придется делить свою норму хлеба на двоих.
Путь с рынка — мимо дома Степана Ивановича… Дверь подъезда — настежь, обледенелые ступеньки (так во всех домах — расплескивают воду или… выливают горшки).
Дверь в дворницкую полуоткрыта… гробовая тишина, мрак на кухне, пронизывающий холод… Прошла в комнату — Степан Иванович спит: поперек кровати лежит навзничь, ноги в валенках опущены на пол (он часто так устраивался на кровати, чтобы проще встать, если постучат в парадной, — это было до войны)… Открыла угол маскировочной шторы, окликнула старика… не шелохнулся… Подошла к кровати и поняла, что старик уснул вечным сном… Почудилось, что усы его покрыты инеем…
Пятясь, вышла на лестничную площадку, постучала в Ольгину квартиру — молчание! Побежала (это был не довоенный бег, а поспешающий шаг…) к матери чахоточного Саши — дверь тоже открыта, но женщина очень ослабевшая — помочь не может… Только расстроила ее. В домоуправлении застала домоуправшу, она мало изменилась внешне. После войны о ней говорили, что она имела хороший запас продуктов, меняла даже на вещи; будто уносила в свою нору вещи из квартир умерших… Домоуправша сказала, что труп старика надо снести в домовую прачечную, что сегодня будет машина на нашей улице брать трупы, что в прачечной нашей как бы «точка, куда складывают трупы», — водитель о ней знает и заезжает… Но велела со старика снять тулуп и валенки — «они казенные», числятся…
Помогали сама домоуправша и еще две женщины. Сняли тулуп с трудом, а валенки не снимались — замерзшие стопы не позволили. Старик усох — не тяжелый… Завернутого в одеяло, уложили Степана Ивановича с другими трупами на каменном полу в прачечной…
Когда вышли со двора — по улице двигалась грузовая машина, в кузове, как дрова, вровень с бортами лежали промерзлые трупы…
Я перешла на другую сторону улицы и оттуда с ужасом глядела, как «грузили» мертвецов из прачечной… Вот такое было мое прощание со стариком, который в свое время приютил нашу «барачную» семью.
До этого момента я не думала, что я или мама можем умереть. А сейчас не только подумала, но с ознобом ощутила — с нами может это произойти…
Керосин не горел… по каким-то приметам мама определила, что это моча… Плакать слезами мы уже не умели… плакала душа от обиды…
Чтобы подольше растянуть хлеб, я макаю палец в соль — облизываю его и запиваю ледяной водой. Соль крупная. Понимаю, что много пить нельзя, тем более с солью, — будут отеки, но нет сил остановиться…
«Буржуйку» мы так и не смогли приобрести (на рынке они имеются). Надо для этого иметь много хлеба. «Буржуйка» выручила бы: тонкие стенки, мало надо щепок. В печке, с краешку, сложишь маленький костерок — не успеешь воду подогреть. Уже сожгли все, что могло гореть: два стула (хозяев комнаты), кухонную табуретку (тоже не наша). Я уговаривала маму разломать на топливо фанерный шкаф, ломаный диван (выживем — расплатимся с хозяевами, если они будут живы и вернутся…) — мама упорствовала. Стали думать, что можно сжечь. Я предложила истопить печку шеститомником В. И. Ленина, который был подарен брату Васе в ФЗО за отличное окончание учебы (штукатур, маляр). На титуле первого тома — дарственная надпись. Красные толстенные книги, которые Вася не раскрыл ни разу. Я один раз заглянула, готовясь к экзамену по политпросветработе в июне 1941 года, перед самым началом войны.
С трудом уговорила маму топить печь томами. Начали с шестого (первый, с надписью, мама хочет сохранить — для Васи?..).
Да простит нас Владимир Ильич! Окажись он тут — сам бы, думаю, положил книги в печь, чтобы измученные люди хотя бы видом огня погрелись…
Но были наказаны! И чуть не умерли в эту ночь… Мама положила в печку два тома целиком, чтобы дольше горело, а надо было бы разорвать, скомкать. Тома то загорались, то вяло тлели. Я уснула, мама осталась кочегарить…
Ночью я проснулась от дурноты: тошнило, голова чумная и кровать будто покачивается. Мамы на кровати рядом со мною нет. Горит коптилка. С трудом приподнялась — шум в ушах, рвота… Стало чуть полегче. Сползла с кровати — я уже поняла, что маме не лучше, чем мне… Но что с нами? Мама сидела на продавленном диване, опустив голову на грудь, изо рта слюна тягучая, лицо темное… и хрипит. Подползла к ней, потрясла, а у самой в голове все мутится.
Что это? Голодный обморок у нас? Но почему у обеих одновременно? И тут я учуяла угар… Добрела до печки, ворохнула кочергой, а там синее тление… Труба закрыта. Все поняла. Мама хотела побольше тепла сохранить в печке, рано закрыла трубу.
Мама прохрипела:
— Вот и конец наш… Мы угорели… Я виновата, что согласилась сжечь эти книги. Наказал Бог — я трубу закрыла совсем… Доченька, выползай на улицу, если в силах, а мне, видно, каюк — я ближе была к печке, а дверца была открыта…
Вот когда о еде совсем не думалось. Я сорвала с окна маскировку, выбила стекла, какие еще сохранились. Открыла трубу, дверь в коридор. Стала умолять маму найти силы выползти на улицу. Меня тошнило, шатало, а у мамы вязкая слюна изо рта. Но вот мы выползли на улицу, хватаем морозный воздух, жуем снег. Помочь нам никто не может — будто на вымершей, вымерзшей планете только мы… В квартиру шли уже не на четвереньках, забрались в ледяную постель и провалились в тяжкий сон.
С этой ночи кашель душил меня почти без перерывов. Лекарств, градусника, горчичников в нашей семье не водилось даже в мирное время. К врачам никогда не обращались — не потому, что не испытывали хотя бы самых обычных недомоганий, а просто потому, что не было принято, стыдно. А сейчас тем более. Да мы и не знали, работают ли сейчас поликлиники, врачи. «Люди мрут от голода, а ты хочешь найти „врача от угара“…. Пройдет», — сказала мама.
Коммунальные учреждения в декабре — январе не работали, врачи в поликлиниках если и были, то тоже «вид имели»…
При заводах, наверно, были свои санчасти, какие-нибудь столовки. А я если успевала днем сходить в