становится «подлым народом».
Похожие явления фиксируешь на Западе. Тоже измельчание, обмеление. Потребительские массовые законы и вырожденческая деморализованная элита. Почти полная невозможность высоты, серьезности.
Так возникает в некоторых умах представление, что к концу века сбылась мечта идиота. Литература стала приживалкой. И не столько даже у политики, сколько у глянцевой журналистики. Разменялась на коммерческий заказ.
Неужели это последний акт той драмы, которая некогда была похожа на трагедию, а ныне смахивает скорей уже на комедию, озвученную устами мало кому интересных фигурантов? Или что-то тут не так?
Вернемся к вопросу о том, что первично. Материя или сознание? Изменился и утрачен сам предмет — или дело лишь в позиции повествователя?
Я думаю, интеллигенция бессмертна. Что бы кто бы и т. д. Как бессмертен вопрос о смысле жизни. Говорить о бессмертии осевой личности как культурно-экзистенциального типа можно даже не сверяясь с текущей словесностью. Но и акт сверки нечто дает. И много дает.
У Владимира Маканина («Андеграунд») интеллигент-писатель уходит в маргиналы. Переживается это излишне болезненно, в то время как повода так сильно страдать нет. Сверхчувствительный (иногда даже излишне) к атмосфере текущего момента Маканин тут хватил, возможно, лишку (заставив героя стать убийцей). Маргинальность для интеллигента естественна. Маргинальность по отношению к социуму, по отношению к веку. Ее не нужно так бояться. Маргиналами были булгаковский Мастер и пастернаковский Юрий Живаго. И лишь в позднесоветский период привычка к маргинальности у литератора стала вдруг пропадать.
Современный герой-интеллигент — это человек незавершенного поиска, человек обнаженных нервов, человек смятения и страсти. Он и ценен автору и читателю как товарищ по сердечным хворям и риску мысли. Рефлексеры, бого- и правдоискатели, борцы с бытом и властью… Персонажи Нины Горлановой и Александра Вяльцева, например.
И в конце концов, была же, была повесть Юрия Малецкого «Любью», которая одна, положи ее на чашу весов, перевешивает все ваши пухлые хроники распада — как документация духовного поиска, того беспокойства, остановить которое не под силу ни герою, ни автору. Хотя отлиться в звенящий на ветру металл судьбы, в твердь поступка этой жизни духа не суждено.
Был и проект Дмитрия Галковского «Бесконечный тупик», явившего уникальный личностный опыт — опыт бесстрашного самовыговаривания, самоисчерпания.
Это те актуальные явления в русской прозе, которые резонируют на самые живые поиски в восточно-западных литературах, где развиваются аналогичные процессы и в центр читательского внимания выходят книги с кризисным переживанием современности, с неутоленным героем-искателем и стоиком, у которого все внутри кричит… (О самых явных параллелях — Уэльбеке и Мураками — я уже упоминал.) Осевая личность, обращенная к вечным проблемам и проклятым вопросам бытия, остается задачей современной литературы и перспективой духовного роста для современного сочинителя.
Скажу больше: в современной литературе к интеллигенции имеет, вероятно, отношение «все, что шевелится». Включая идейных мракобесов, ультралевых анархистов, молодых провокаторов и прочих не всем симпатичных личностей. Исключая демагогов и спекулянтов. Идеализм бывает нетерпимым и редко готов к компромиссам. В конце концов, никто же ни разу еще не сказал, что интеллигенция всегда права (такая правота считается привилегией «народа»). Но даже если она почти всегда не права, это не повод ее запрещать или упразднять. Тем более, что и не получится. Ведь уж сколько раз пытались. Безрезультатно.
Контрольные Кононова
Разум мой! Уродцы эти
Только вымысел и бред.
Рассказы Кононова, мелькавшие в течение последних лет по разным периодическим изданиям, теперь собраны и вышли отдельным сборником. Вторая прозаическая книга писателя — ранее более известного в качестве оригинального поэта, автора «самой длинной строки», — судя по всему, не привлекла столь пристального внимания, как предыдущая, — широко обсуждавшийся и много куда номинированный роман «Похороны кузнечика», — хотя внимания она как раз определенно заслуживает. То, что в «Похоронах кузнечика» могло показаться случайной находкой, стилистической причудой, а в отдельных рассказах — сопутствующим роману материалом или даже неумелостью «новичка», преодолевающего несвойственную фактуру, теперь обрело целостность и законченность в явно просматриваемом стилевом единстве и единой целеустремленности, что, собственно, и определяет в совокупности авторскую индивидуальность. Иными словами, перед нами не поэт, попробовавший свои силы в смежном жанре, а новый писатель-прозаик со своим художественным языком и со своими задачами. Причем не столько стиль, которым в стране повсеместной грамотности не поблескивает разве что ленивый, но — своя проблематика, тема, насущная потребность высказывания заметно отличают Кононова как от различных представителей постмодернистской литературы, с которыми его частенько смешивают.
Впрочем, особенности кононовского стиля и его повествовательные приемы плотно связаны с содержательной стороной и являются ее прямыми следствиями. Основная, как мне представляется, особенность прозы Кононова, в чем и ее известная доля новизны, — это перенесение внимания (точнее сказать, акцента) с того, о чем рассказывается, на самого рассказчика, так что можно говорить об особом подвиде сказа. В книге одиннадцать рассказов и повесть, и за единственным (возможным) исключением все они построены как повествования от некоего первого лица (неких лиц) о своем более или менее близком прошлом. Обычным фоном, что следует хотя бы один раз отметить, служит провинциальный городской быт, прописанный детально-зримо, с сильным ностальгическим чувством, причем, как правило, дается понять, что в настоящий момент рассказчик находится в другом топографическом пространстве. В отдельных историях-фрагментах охватывается значительный возрастной спектр: наблюдения взрослых героев-рассказчиков могут перемежаться с детскими и школьными воспоминаниями («Гений Евгении», «Мраморный таракан», «Я и фарго и ботва», «Как мне жаль») или впечатлениями из студенческих лет («Воплощение Леонида», «Гагамахия», «Амнезия Анастасии», «Пробуждение офицеров», «Источник увечий») и т. д. Особняком стоит «Тяжелый фильм» — история солдата времен Великой Отечественной войны, некоторым мистицизмом напоминающая «военную прозу» Мирчи Элиаде. Но и здесь в первых абзацах мелькает некое «я» («Весь лабиринт прошлой жизни я теперь обозреваю сверху… Со мной так много всего, что я ничего не могу забрать… Ведь я — это он»), так что все последующее понимается как пересказ в третьем лице чужих фронтовых воспоминаний, которые теперь — достояние и часть бытия повествователя (подсказка о возможности такой трактовки находится в следующем рассказе — «Мраморный таракан», где в финале рассказчик сожалеет, что в свое время не расспросил у своего героя, фронтовика- учителя, о его военном прошлом). И хотя на первый взгляд в центре внимания автора обычно какие-то внешние события и другие персонажи (соседи, приятели по учебе, учитель, случайные знакомые и т. п.), но собственно главным героем почти всегда является повествующий. Сюжетообразующую функцию выполняют не столько изображаемые житейские истории, а то, как о них рассказывается, понимая под этим как не какую-нибудь особую, вычурно-«сказовую» авторскую манеру письма (речь рассказчика вполне интеллигентски нейтральна, хоть и отличается повышенной синтаксической изысканностью, метафоричностью, психологической деталировкой), а самый процесс — о чем рассказчик говорит в первую очередь, что представляет подробнее, о чем умалчивает, где сбивается на другой лад, какие слова