герой тут один и вся история — о раздвоении личности рассказчика. Хотя, как я уже отмечал, художественный мир Кононова не исключает возможности множественных толкований, такая трактовка представляется бесперспективной для понимания содержания повести. Ведь параллельно сюжету о болезни, вызванной сексуальными комплексами, здесь прослеживается интрига об искушении совсем другого свойства. Овечин-Ничего выступает как символическое олицетворение советского строя и идеологии («Ведь у него [Овечина] на все про все была теория тотального материализма… его скрупулезный бред, последовательный и весьма напыщенный и, кстати, совершенно неотличимый от общего здравого смысла тогдашней эпохи»), их пошлой — пустой (та же пустота, что разоблачается в «Гении Евгении», но заключенная не в телесную, но словесную оболочку) и мертвящей — сути. И если герой-рассказчик устоял от искушения в юности, то новая его встреча с переродившимся искусителем- Овечиным (по этой самой пустой сути оставшимся прежним, недаром уже излечившийся рассказчик даже вспоминательное возникновение образов Овечина в своем сознании называет «бессовестным и бесноватым») оказывается едва ли не фатальной.
Для понимания прозы Кононова и ее места в современной словесности важна ремарка рассказчика в начале повести, которую с долей осторожности можно счесть автохарактеристикой: «Единственно, чего я опасаюсь в этой истории, — быть ироничным. Если так — то он [Овечин] все-таки всех победил». Наш разрушенный, «ироничный», дезориентированный, постмодернистский мир — наследие прежней власти Овечиных и удобное поле для осуществления их новой победы. Своей принципиальной серьезностью и взрослостью Кононов противостоит усредненному постмодернистскому «ничего» в современной литературе, предлагая читателю помимо барочно-сложной стилистики и эстетики нечто весьма для русской литературы традиционное — свой путь личного спасения (правда, по западным образцам). И в этом один из смыслов эпиграфа к книге из Св. Бернарда: «Но для чего же перед взорами читающих братьев эта смехотворная диковинность, эти странно безобразные образы? К чему тут грязные обезьяны? К чему дикие львы? К чему чудовищные кентавры? К чему полулюди?» Всеми доступными ему способами автор побуждает, подстрекает, провоцирует читателя обратить взор от книги на себя и, подобно героям его рассказов, выявить и изгнать оттуда как разных ювенильных «грязных обезьян», так и «чудовищных кентавров» — полулюдей-овечиных. А еще лучше их туда и не допускать: как возникают подобные монстры, убедительно показано Кононовым в блестящей злой сатире «Микеша» — о родителях, насилующих сознание ребенка страхами перед неким всемогущим, «пребывающим в нестерпимом блеске» Микешей, фантомом, базирующимся на детских фобиях.
И все же, несмотря на формальную сложность, при чтении новой книги Кононова не покидает ощущение чего-то очень знакомого, простого и разумного, если уж не доброго и не вечного. В какой-то момент понимаешь, что вовсе не обязательно штудировать Лакана (хотя само по себе и не вредно), чтобы понять этого прозаика. Перед мысленным взором вдруг возникает фигура вооруженного указкой школьного учителя, например, биологии, еще не старого, видимо, широко вне своего предмета образованного, ироничного и проницательного, а в классе, значит, мы — то ли читатели-критики, то ли герои его рассказов. Один учеником-любимцем-отличником руку тянет; другому припоминается, что за это самое, о чем преподаватель между делом говорит, до царя Гороха на Соловки ссылали; этой вдруг примерещилось что-то настолько личное, и вот ненавидит она его до физиологического отвращения, а у кого-то еще какие-нибудь «источники увечий», — но главное, чтобы урока не слушать. А он видит насквозь весь класс (как герой рассказа «Мраморный таракан», учитель истории, одного движения брови которого «было достаточно, чтобы все поняли, кто есть кто и что из себя вообще-то в этом скорбном настоящем времени представляет»), о всех сожалеет (в одной из первых книг стихов Кононова, «Пловец», целый раздел весьма тяготеющих к сюжетной прозе стихотворений был посвящен учительскому опыту: «Я сто десять контрольных трагичных проверил… скорей / Повзрослели бы, что ли… Обида внутри»), но не впрямую мораль читает, поскольку знает, что это никому не интересно, а предлагает эдакое руководящее наглядное пособие (и в этом известный недостаток книги, ведь поскольку набор сексуальных «травм» весьма ограничен, то их повторяемость и угадываемость от рассказа к рассказу выглядит, правду сказать, немало утомительной, как если бы в одном из них герою отрезали руку, в другом — другую руку, потом ногу и т. д.) и в сотый раз объясняет, что, мол, всякие «кентавры» в книжке, как и в жизни, хоть весьма притягательны из-за тесной связи телесного и психического и даже до смерти опасны, но все-таки преодолимы, надо только набраться мужества и не хихикать, как «прыщавые» школьники, а прямо посмотреть в себя (ну да, в «глаза чудовищ»), на свое настоящее и прошлое, и снять заклятие с «магического бестиария», чтобы, может быть, потом взглянуть новым спокойным взором туда, «где эти существа, исчезая, когда-то бытовали».
«Так происходит жизнь…»
Место рождения — Керченский пролив. Я понимаю — какое нам, собственно, дело до того, что Пушкин родился в районе метро «Бауманская», а Маяковский — на территории ныне не вполне дружественной Грузии. Однако, даже не веря в мистические совпадения, можно протянуть от точки рождения автора в четырехмерном континууме пространства-времени такие цепочки ассоциаций, которые могут стать ключом к поэтике.
Короче — Керченский пролив. Мама рожает, не успев доплыть на катере до другого берега. Естественно, не могу удержаться и произвольно достраиваю картину: ночь, смоляные черные волны, холодные брызги, студеный мартовский воздух и качка, качка, качка. «И по маслу, по лунному черная ходит зыбка»… Весьма символичное явление нашей героини в мир, на границе двух стихий — водной и воздушной. Суши и в помине нет — не считать же сушей взлетающую на волнах посудину. Почти мифологическое рождение из морской пены — только в объятия другого, более жесткого климата. И кто же Ермакова по гороскопу? Конечно, рыба — кем ей еще быть.
Мосты и туннели. Кстати, что это за географическая точка — Керченский пролив? Это средоточие нескольких между — между двумя частями света, двумя акваториями, двумя горными системами. Здесь сходятся Европа и Азия, черноморские и азовские волны, Крым и Кавказ, Запад и Восток, античность и скифия, эллинизм и христианство… Но не забудьте о времени рождения. Оно тоже срединное — самая макушка века. И пока еще сталинское — интересно, какую цепочку ассоциаций мы выудим отсюда? Разве что вспомним неосуществившуюся идею, одну из великих не-до-строек социализма — мост через Керченский пролив, куда родители героини, молодые энтузиасты-мостостроители, были принесены ветром романтики. Моста не случилось, но в кровь дочери какой-то фермент попал. Ее унаследованная специальность вполне символична — «Мосты и туннели». И, продолжив наши игры, обнаружим ее тоже стоящей между — между классической традицией и авангардом, между романтизмом (если хотите, романтикой) и едкой иронией постмодерна, между социальностью и чистым искусством, между…