найти друг друга.

Но звука этого — огненно-ледяного, безопасного, бесшумного, можно сказать, вечного, заветного и вместе с тем всеобъемлющего, успокаивающего, неспешного, подобного глубокой тропе, протоптанной в высокой снежной белизне, звенящего, зависшего в одной точке и, конечно, конечно, спасительного — ничего даже отдаленно похожего на него все не было и не было. Для Тимотея становилось очевидным, что это приходит к нему все реже и всегда неожиданно, это совершенно нельзя предвосхитить, и нет ни малейшей возможности создать какие-то благоприятные обстоятельства. Как бы трепетно и чутко ни прикасался он пальцем к последней струне е (третьему пальцу полагалось неотлучно находиться где-то там, вблизи а 2, затаясь до поры до времени в ожидании, пока его не призовут), как бы старательно он ни канифолил смычок, как бы четко ни водил им, без рывков, строго перпендикулярно струне, — звук упорно не хотел появляться. Или же, наоборот, вдруг возникал совсем неожиданно, на какой-нибудь струне, дававшей иную высоту звучания. Иногда он появлялся всего лишь на один переворачивающий душу миг, иногда тянулся и тянулся, не меняя на всем своем протяжении ни тембра, ни интенсивности. Тимотей мог продолжать рассеянно и небрежно водить смычком по струне, а тот звук со всеми своими отголосками все еще присутствовал в гулкой голове и зашедшемся сердце, все тяжелее колотившемся в грудной клетке, сбивая дыхание. А бывало, этот звук посещал Тимотея среди ночи, входил в его сны, которые от этого тут же улетучивались, звук как бы знаменовал окончание сна, так что Тимотей вскакивал или садился в кровати, где никогда не чувствовал себя удобно, и зачарованно внимал. Случалось это в полнолуние, в ночь Луны, которая мало-помалу становилась постоянной спутницей его странных фантазий.

Нельзя забывать и о том, что Тимотей и после унылого репетирования этюдов О. Шевчика, и после глубочайших переживаний, сопровождавших тот единственный тон, как бы лишенный своего места в звукоряде и отношений с другими звуками и потому звучавший страшно и одновременно призывно, хромал все так же и все так же стыдился и стеснялся окружающих и все так же робко молчал, не смея проронить слова, если оно могло достичь чужих ушей. И вместе с тем, наверное, не было дня, чтобы он уже спозаранку не заглянул в стоявшую на горе церковь и, склонив голову, порой закрыв лицо мокрыми от слез ладонями, лихорадочным шепотом не исповедался перед распятием, перед Святейшим, скрытым там, за золочеными дверцами. Он исповедовался в неподобающих мыслях, одолевавших его, обращая к сиянию свеч свою надежду на то, что все будет по-другому. Его самоуничижение и ядовитая испарина от чувства собственной неполноценности становились все невыносимее и угрожали обратить его и без того хрупкое существо в то самое хрустально-ледяное Ничто под огромными сталактитами уже известного нам ледника.

Многому суждено было случиться, чтобы воля Тимотея вспорхнула и отделилась от Единственного.

Крупное строительное предприятие, возводившее серые типовые коробки домов среди полей, по которым еще вчера шастала детвора и где женщины пололи свои посадки, нанимало на лето подростков с красивым почерком — помогать в канцелярии, а тех, что покрепче, — на подсобные работы. Тимотея определили в помощь пожилому прорабу в качестве канцеляриста. Его работа состояла из самых разных дел: учета материала и рабочего времени, а также курьерских пробежек с одной стройки на другую и обратно. Много было крику, сквернословия, пустопорожней ругани между возводящихся стен, наполнявших густотой воздух с шести утра до двух пополудни.

Дух утонченных чувств тонул, исчезал, искал убежище во тьме внутренностей и осмеливался подать о себе знак только в те редкие ночные часы, когда Тимотею казалось, что он спит, а дух его бодрствовал, ведомый Луной.

Через полтора месяца Тимотей получил в голубом конверте целую пачку бонов, бывших суррогатом денег: оказалось, что на них можно купить — в подарок маме — комплект черных, тяжелых, неуничтожимых, не подверженных разрушению, вековечных чугунных кастрюль и сковородок, которыми можно было бы пользоваться и по сей день (у Тимотея, в котором горячее некогда стремление уловить Нечто извратилось в набожное, завладевшее им желание быть здоровым старичком, и доныне сохранился, к примеру, маленький сотейник, где он и до сих пор разогревает себе похлебку или кашу).

Когда он притащил домой и расставил на полу в кухне все это добро, его прямо-таки распирало от гордости, дух захватывало от переполнявшего его чувства собственного достоинства.

Победные волны этого самоуважения приливали к щекам еще многие годы, если матери доводилось обронить перед гостями или хотя бы случайными собеседниками: а ведь это Тимотей купил со своей первой получки!

Ко всему прочему, на экраны вдруг вышел фильм «Парень из джаза». Толпы подростков дурели от восторга и ходили смотреть его по многу раз. И — не менее рьяно — проливали слезы отождествления, восхищения, щедрую влагу сочувствия и гордости оттого, что юноше повезло и он сделался одним из лучших трубачей на континенте, который тогда — несмотря на идеологическую контрпропаганду — казался кусочком рая, о коем местному молодняку оставалось лишь мечтать. И что же играл этот парень, бывший не кем иным, как Керком Дугласом? Сентиментальные песенки со слащавым вибрато и глиссандо, хотя и плохо вязавшиеся с местной обстановкой, но весьма успешно исторгавшие из легкомысленной и непритязательной молодежи пылкие вздохи, стеклярусом нанизывавшиеся на жадные к жизни души и опутывавшие их подобно кишкам, вытянутым из бройлерных цыплят. В среду пропащих душ того времени неотвратимо врывался привкус пошлой Америки (куда и Тимотей в свое время пытался бежать по крайней мере трижды). Долгими десятилетиями в качестве высших музыкальных ценностей насаждались упакованное в мелодию нытье мятущихся подростковых сердец, подражание синкопированному дыханию американских негров и, конечно же, игра на инструментах — быстрые пассажи валторн, сентиментальные хроматические завывания сакса и почти недосягаемые высоты (серебряной) b — трубы. Все это, разумеется, было щедро приправлено чувственным вибрато, и не беда, что мундштуками духовых инструментов был испорчен не один прикус. Да-да, был от этого и прямой медицинский, анатомический ущерб здоровью[4].

Подсознательно Тимотей, наверное, чувствовал, что эта осязаемая, перекипающая через край котла, где бурлят чувства, эстрада — не что иное, как выставленная наружу, реализованная, всем доступная форма возвышения и воспарения духа. Как доступное и вместе с тем преходящее воплощение Его.

Время как бы раскололось надвое. На социально-исторической половине гремела классовая борьба с ее неизбежными издержками; в личном, интимном, приватном ящичке волновались, накатывали лавиной вечно влажные слезливые парбы тонких, как папиросная бумага, усыпанных разящими синкопами наигрышей, называемых джаз, что было, по сути дела, лишь жалким подобием джаза; обман, таким образом, был тройным.

И была еще Романа, словно возникшая из сна уже после того, как Марьетку ужалила слепая змея коварного электричества.

Романа стояла на небольшом мосту, губы ее были приоткрыты, в глазах чертенятами плясали едва сдерживаемые шалости. Мостик связывал школьный двор с косогором внешнего мира, внизу извивался грязный ручеек, в котором, конечно же, не было ни рыб, ни раков. Перила моста были словно срисованы с иллюстрации к сказке: поверху был пущен березовый сук, подпираемый снизу крест-накрест расположенными в спокойной геометрической гармонии толстыми березовыми кольями, сохранившими белую кору, которая при средней силы ветре, особенно в то время, когда весна стучится в двери, обтрепывалась и висела лоскутами.

Время застыло на стыке убывающего дня и наползающей ночи. Романа была одета в серое пальтишко и грубые башмаки; волосы отяжелели от вечерней влаги. Из-под пальто выбивалось вздымаемое дыханием клетчатое красно-зеленое шерстяное платьице длиной ниже колена. Романа стояла прислонясь к перилам, прижимая указательный палец к губам, правой рукой протягивая ему его альбомчик для записей на память. Этот жест был бесконечно долог, а когда Тимотей все же подскочил и выхватил книжицу, Романа веселым движением слегка наподдала ему коленом так, что удар пришелся промеж его колен. Тимотей стал перелистывать страницы, чтобы найти то место, где она написала ему на память, но она вновь наподдала ему коленом и откинулась на поперечину. Тут и Тимотей волей-неволей засмеялся, а у Романы теперь обе руки были свободны, она ухватила его за обшлага куртки, угловатым движением подтащила к себе так, что ее серое пальто слегка распахнулось. Она тянула его вниз, чтобы его губы оказались поверх влаги ее губ. В таком положении она оставалась миг-другой — упрямо-открытая, спокойная. Потом раскрыла губы еще шире, и Тимотей почувствовал, как перед ним открывается черная тайна тела, бездна, делавшая его тело

Вы читаете Новый мир. № 4, 2003
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату