не повторятся, извини, лосинам не воскреснуть в лося. Младенец учится ходить — и падает, и плачет. Сыть собачья, травяной мешок ли — а что хохочем за столом и песни старые поем — пройдет и это. Как промокли шатающиеся у окна, как незабвенна и страшна весна, как сумерки лиловы! Прошедшего, к несчастью, нет — оно лишь привидение, бред, придумка Юрия Петухова. И все-таки — вдвоем, втроем вступить в зацветший водоем, где заливается соловьем неповторимый Паваротти — и мы, как на поминках, пьем за то, как мир бесповоротен. * * * Каждое солнце — атом, но и каждое сердце — стон. И поэтому черномраморным вечером, на излете хмеля, наступает время — вздрагивая, холодея — размышлять о том, что происходит на самом деле после дня рождения (развеялся и погас звон стаканов). Царь творенья, кряхтя, на четвереньках ловит настырную крысу. То есть время фантомных зачатий, час то незваных мучений совести, то ускользнувшей в небытие любови. Тихо. Только полено сосновое в печке взрывается и трещит. Хорошо говорить с огнем — вероятно, честнее этого друга не бывает. Что с тобою, провидец? Зачем твой сыромятный щит с головой Горгоны отброшен в паучий угол? Наступает время сбора камней, из которых я каждый взвешу, время замеса глины для табличек, каждая из которых могла бы рассказать, как Энкиду, прикасаясь к руке Гильгамеша, рыдал: «Не рубил я горного кедра, не умертвлял я Хумбабу», время вступать в неосвященный храм, где — недостойны, случайны — сумерки жизни плещут неявным пламенем (а шторы давно закрыты), исполненным нечитаемой и заиндевевшей тайны, как грошовый брелок для ключей из письменного гранита. * * * Когда зима, что мироносица, над потемневшею рекою склонясь, очки на переносице поправит мертвою рукою, и зашатается, как пьяница заблудший по дороге к дому, и улыбнется, и приглянется самоубийце молодому — оглядываясь на заколоченный очаг, на чаек взлет отчаянный, чем ты живешь, мой друг отсроченный, что шепчешь женщине печальной? То восклицаешь: «Что я делаю!», то чушь восторженную мелешь — и вдруг целуешь землю белую, и вздрагиваешь, и немеешь, припомнив время обреченное, несущееся по спирали, когда носили вдовы черное и к небу руки простирали. * * * Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен. Так беспокойная жизнь затянулась, что и ее говорок усталый стал неразборчив, сбивчив, словно ссора меж незадачливым мужем и удрученной женою. Разрастаются в небесах кристаллы окаменевшей и океанской. К концу десятого месяца римского года, когда католики празднуют Рождество Искупителя, где-то в Заволжье по степным дорогам носится, бесится бесприютная вьюга, и за восемь шагов не различишь ничего и ничего не захватишь, не увезешь с собою, кроме замерзших болотных огоньков, кроме льда, без зазоров покрывающего бесплотные своды воображаемой тверди, кроме хрупкой любви. Всякое слово — отдых и отдушина. Где-то в метели трудится, то есть молчит, белобородый Санта-Клаус, детский, незлой человек, для порядка похлестывая говорящего северного оленя, только не знаю, звенит ли под расписной дугой серебряный колокольчик, потому что он разбудил бы зимующих ящериц и земноводных да и утомленных елкою сорванцов баптистов. Другой бы на его месте… «Прочитай молитву». «В царство степного волка и безрассудной метели возьми меня». Вмерз ли ночной паром в береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерсти и шелка, перед тем, как растаять, просверкав под уличным фонарем.
Вы читаете Новый мир. № 6, 2003
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату