уже появился здесь. Лева дал мне густую баланду и два маленьких пирожка, которые по одному давались на общих работах только тем, кто выполнял норму на 120 процентов.
Конечно, женщины не часто мылись, и Лева скучал о своей красавице. Порой случалось ей вырваться из женской зоны, и она спускалась в мой полуподвал, а я отправлялся на кухню за Левой, а потом дежурил у дверей дезокамеры, и при виде вольняшки охранника немедленно предупреждал их словом: «Атанда!», означавшим приближение опасности.
— Только не впутывать меня, — отнекивался напарник. — Ты запустил, ты и выпускай. Отгораживаюсь.
— Но и ты не безгрешен.
— О себе заботься.
Кроме пирожков у меня неожиданно появился еще прибыток. Заключенные из местных получали в передачах сырую картошку, а сварить ее было негде. А у меня — печка, дрова.
Однажды несмело заглянул мужичок с котелком.
— Свари, будь другом, возьмешь пару крупных. В бараке не разрешают, да и всех не угостишь. На маленьком огоньке. Не заметят.
— Только не торчи тут.
Я разжигал мелкие дровишки в печке, и мне доставалось две вареные картофелины.
Вскоре я стал хранить под своим топчаном и передачи некоторых зеков.
В мою половину дезокамеры медленно по ступенькам спустился заведующий баней Федор Иванович Шишкарев, выбритый, в отглаженной курточке, при галстуке, в начищенных ботинках. Галстук на зека я здесь только у него и видел за много лет неволи. Немалое прощалось Федору Ивановичу, может быть, потому, что к нашей бане он «прирубил» завидное отделение для вольняшек — «дворянское», как мы его называли. И банщик для вольных содержался особый — бровастый Алиев, мастер попарить веником важного начальника, помять его вялые мышцы.
— У вас всё в порядке? — спросил Шишкарев меня. — Трубы, дрова? Не люблю мыть баб. В своей бы им зоне баньку поставить. Придурки нагрянут, попрятают блядушек. Увели ее, укрыли, а я при чем тут? Я не охранник, мое дело — вымыть горячей, прожарить. Надоело. Устал. Новостей давно нет. Должны бы нас освободить после войны. Ты как думаешь? Смеешься?
Я угостил заведующего баней вареной картошкой, сказал, что отдохнул здесь после общих изнурительных работ.
Мы разговорились. Он донской казак, бывший белый офицер, уверял, будто бы поблизости от Кяхты или в Наушках с 1937 года строил железную дорогу в Монголию и в одной бригаде с ним был шолоховский Григорий Мелихов.
— Он выдуман, — сказал я.
— Как же так выдуман, когда он был со мной? Чернявый, с большим носом, гонял тачку с землей. А в другой бригаде где-то, слышал я, вкалывал Давыдов из его романа, но в этом не уверен.
Я заметил, что зеки часто рассказывали, будто видели они где-то в лагерях знаменитых писателей, ученых, врачей, взятых по «делу Горького».
— Брали за происхождение, — убеждал Шишкарев. — Чуть не сплошь донское казачество посадили, а уж тех, которые были в белой армии… — Он махнул рукой. — Мелихов у красных командиром не был — это придумал Шолохов. Писателя зажали в клещи, но в то же время и приласкали, и он от страшной правды о казаках оставил в книгах рожки да ножки. Как было? Сперва распорядились уничтожить казачество. Поголовно расстреливали. Потом кто-то объяснил доморощенным и приезжим палачам, что казаки — это те же крестьяне — Дон, Кубань, Терек, Урал, Сибирь до Китая. В казаках были и башкиры, татары, даже раскольники. Что делать? — Федор Иванович подтянул узелок галстука. — Садить в тюрьмы? А при царе тюрем построили мало. Погнали в лагеря под открытое небо, за колючую проволоку.
Шишкарев помолчал, обвел глазами тесноту коридорчика и вдруг спросил:
— А как жили казаки? Свобода! Станичный сбор большинством голосов решал всякие дела. Атаман за порядком наблюдал. Уйма хлеба, скотники — и дед и отец. Своя лошадь, свое обмундирование, а винтовка и сабля — от казны. Во многих станицах грамотность являлась обязательной. Теперь если подряд неурожай два лета — неизбежная голодовка, а тогда запасы зерна в станичных амбарах…
— Бывали запасы, — согласился я, — а как не стало их, в селе у нас из такого амбара клуб устроили — веселиться бросились.
Шишкарев опять вернулся к разговору о шолоховском герое. Будто бы он в лагере с настоящим Гришей Мелиховым в одной бригаде шпалы укладывал на Монголию.
— Ветер. Стужа, — рассказывал он. — Холодный дождь. Гоняем тачки с землей, а над нами висит лозунг — по красному кумачу белые буквы: «На трассе дождя нет!» А он идет… Косточки казачьи остались там. Выжили кто? Сапожники, портные, парикмахеры, пекаря, повара, а не работяги…
— Помню, обнаружили сыпняк. А дезокамеры нет. Мелихов предложил бочку, как было в войну.
Большой котел вмазали в печку, над котлом — пузатая бочка. В нижнем дне ее просверлено с десяток отверстий. Вода в котле закипела, и пар через эти отверстия попадает в бочку, а в ней развешана одежда. Верх бочки наглухо закрывают крышкой. Через несколько минут паразиты погибают в горячем пару.
— Просто, — сказал я. — Могло быть и за тысячи лет до нас.
— А сколько можно в бочку повесить одежды? Тридцать рубах? — Он поднял брови. — А заключенных, начиная с двадцать девятого года, — миллионы… Засиделся я тут. А чего это к тебе Лева забегал? Бывший нарком Грузии? Проныра.
— Просил куртку прожарить.
— Врешь. Я-то знаю Леву насквозь. Ищет место с бабой встречаться. Она жила с хлеборезом, тот попал в сельхозколонию. Гулящая была на воле. Братья на войне, а она водкой спекулировала. Придумает же — куртку прожарить.
— А мне долго ли прокалить ее…
— Для кухни часто утюжат куртки. Зачем врешь ты? Он выкрутится, а тебе — тачка, лом. В прошлом году его на кухне с девкой захватили. За мешками с крупой. Отсидел в изоляторе…
Я подумал: «И сам ты грешнее грешных. Отгородился в каморке, влез в доверие к начальству — сквозь пальцы смотрят, что твоя под боком в медсестрах…»
Шишкарев, словно бы угадывая мои мысли, сказал:
— Был тут у нас историк, держал я его в банщиках из жалости, любил он повторять о людском неравенстве: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Юпитер — бог какой-то в древности. Ему, понимаешь, многое было позволено, как начальникам нашим, а быку — ничего. Скотинка в упряжке мы. Историк неважно мыл пол в бане, силенки не хватало дрова пилить, но подкармливал я его. Он родом из казачества, а у меня в штате половина — донские и кубанские…
— Кладовку не устраивай при жарилке. — Федор Иванович поднялся с топчана. — Оба пострадаем. В прошлую осень взял я из доходяг донского казака к этой печке, а он тут приятелями обзавелся. Кладовка продуктовая, поблядушки забегают. Бардачок у Петра Платоныча. Загремел старый казак. Не попади в изолятор, на общие… Живи с оглядкой. — Он ушел.
Ночью к нам привезли заключенных, которых поселили в старый приземистый барак с решетками на окнах.
Утром разнесся слух:
— Изменники Родины! Сидят в буре.
Буром назывался барак усиленного режима, где некоторое время находились эстонцы, латыши, литовцы перед отправкой их в дальние этапы. Заключенные в нем после работы не имели права выходить в общую зону, на спинах у них имелись крупные номера, заменявшие фамилии.
Я, как и другие, поверил, что привезли действительно каких-то изменников, похожих на зверей. И пошел посмотреть в окошко бура.
— Ну что ты уставился? — спросил меня молодой человек. — Живешь тут как на курорте. Небось и бабенку имеешь. А мы побывали на передовых, в окружении, едва к своим вырвались. У тебя какой пункт?
— Десятый.
— Болтун. А у нас самый трудный пункт — измена Родине. Москвич? А я из Тулы. Земляки. Принеси