такая форма не менее, а более еще необходима, чем те формы, которые на первый взгляд стоят ближе к повседневной заботе человека. Бросить философию значит бросить жизнь. Ты должна была сразу же сказать и какое место ты тут занимаешь, что для меня слито: дышать и жить тобою и философией… Да, ты заметила, что важнейшую роль в моей философии играет «жизнь», а источник жизни — рождение, одна из основных, нет, не «одна из…», а самая основная здесь проблема. Теперь смотри, мое рождение духовное — в тебе! И это обозначено твоим именем! Буквальное значение твоего имени и есть «относящийся к рождению» — Natalis. Поэты употребляли это слово еще в значении lux (свет), hora (час), templum (храм), solum (солнце), astrum (звезда), Юнона, богиня рождения, обозначалась таким же эпитетом Natalis. А как существительное Natalis обозначает день рождения, в поэтическом языке бог или гений рождения … Видишь, что ты для меня, Наталик! Моя философия есть Philosophia natalis, но я всегда буду писать с большой буквы: Philosophia Natalis, и это будет — правда… Вот это и еще многое другое ты и должна была ответить папе… А теперь, — что понравилось? Всего одно твое словечко, но такое хорошее, такое хорошее… коротенькое словечко, — «да!»… Это ответ на его первый вопрос… Ой, как хорошо, Наталик, Наталочка, Наточка моя, золотая моя! Значит, ты «окончательно» решила быть со мною? Да? — Вот это «да» стоит передо мною! За что такое счастье? Наталик мой, люблю тебя бесконечно! — — Знаешь, я сейчас посмотрел в окно, тут недалеко — из фабричной трубы вдруг вырвалось облако дыму, из него выделилось громадное плотное кольцо (как некоторые пускают папиросный дым изо рта), громадное! Быстро пронеслось через облако дыму и медленно, как корона, стало подниматься в воздух… я смотрел, пока мой глаз видит, — оно все поднималось, не рассеивалось… Красиво!.. А я думал, вот, вот, к этому «да»… оно увенчано!.. Радость моя, ненаглядная моя! Люблю, целую, целую, твой собственный Густик.

Guttingen, Groner Ch., 22/I

1912 июль 12 (июнь 29).

Дорогая Наталочка! Сегодня опять письмо с недоразумением: получил утром, но писано тобою 22 июня, а штемпель (всего один, обычно два, с двух сторон, и двух последовательных дней) 25 июня… Впрочем, меня сегодня заставляет молчать и дальше не ворчать твое признание, что в опаздывании писем не всегда Шехмань[32] виновата!.. Но только я не понимаю, почему ты пишешь, что и в опоздании моих писем не виновата Шехмань? Я думал, вам доставляют письма с почты, а если вы сами их получаете, то почему же нельзя организовать так, чтобы получать аккуратно? Ну, во всех случаях, даже в судах сознание вины смягчает ее, а уж если мне моя Наталочка сознается в вине, то я ее (вину, а не Наталочку — Наталочку невозможно забыть…) сейчас же забываю и только крепче целую мою золотую преступницу. — Ужасно мне захотелось с тобой в лодке покататься! Ну, прямо ужасно! Я ужасно люблю воду и лодку… Когда-то я не худо греб, теперь, верно, разучился, скоро уставать буду, а раньше (в Киеве) часов по 8 мог грести, любил один далеко, далеко, верст за 10 от Киева уехать… И потом хорошо ночью, в тьму, когда нет луны, а только звезды, лечь на дно, смотреть в небо, и тебя несет по течению (на Днепре очень сильное течение)… а издали доносится хоровое пенье (в Киеве на Днепре всегда поют хором)… Или еще лучше в бурю, волны колоссальные, тебя бросает как щепку, весь в воде, в лодке воды тоже полно (еще лучше в байдарке, когда сидишь с одним веслом на дне, а коробка, в которой сидишь, полна воды), а все-таки тут и чувствуешь свою человеческую силу… с волны на волну… Ух, как хорошо!.. Когда я вел «неподобающий» образ жизни, я никогда не ездил, а только в хорошие минуты… вода и небо!.. это как-то очищает, приподнимает… потому я любил один ездить… и тосковал… и мечтал… теперь только знаю, о ком… поэтому так хочется с тобою… на веслах или, еще лучше, парус… Ой, как хорошо!.. Это лучшее, что есть в природе!.. А говорят: любить надо природу, красота в природе!.. Вздор, это говорят люди, выдумали люди, которые уже потеряли чувство природы… Это источник жизни, из которого нужно черпать, а не любоваться им!.. Как хорошо об этом пишет Мопассан!.. Вот это ты можешь и теперь прочесть… «романа» тут никакого нет… а только его впечатления от воды и думы, ею навеваемые!.. Правда, поговори с мамой[33], это, наверное, можно (называется: «На воде», «Sur l’ean»)… А знаешь, я никогда, ни разу не ездил вдвоем с женщиной или девушкой, к которой я чувствовал какое-нибудь увлечение… как-то инстинктивно не хотелось… мне казалось, что, если я покажу ей эту ночную тишину, небо (мое!), звезды (мои!), водную гладь, в которой они отражаются, они перестанут быть «моими»… Тут есть какая-то тайна!.. Тут ясно чувствуется бессмертие… Это я тебе должен показать!.. Вот я даже знаю причину, почему я не мог никому это показать: потому что малейшая фальшь разрушила бы тут мою «земную» иллюзию «земной» любви, а тут тайна — в таинстве, это — таинство обручения, навеки нерасторжимого… Мне чудится, что тут-то ты меня и полюбила бы навсегда, угадала бы какую-то «мою» тайну, узнала бы меня всего… потому что тут как-то я уже не-я, т. е. не этот, что всегда «на земле»… и как-то это настоящее мое Я тут от меня отделяется, остается при мне, около меня… и тут его надо только взять… видишь, я, значит, имел все основания «его» беречь, беречь для тебя… и всегда тосковал… значит, и сам в чем-то нуждался… нужно тайну сообщить другому, чтобы она стала источником действия… без этого она мертвый клад, зарытый в землю… «на земле» поэтому ее и нельзя отыскать… а тут она выходит сама собою… и таинство обручения тут в том и состоит, что тайна сама собою становится уже тайною не одного, а двух… и когда они сойдут на землю, они именно ею связаны неразрывно… Боюсь, что сейчас это покажется тебе бредом… но это все-таки… из глубины, из сокровенного моего… и сейчас ты только поверь… когда мы так будем с тобою в природе, обручимся этой тайной, найдем здесь источник для себя, тогда, ты увидишь, мы будем молчать об этом, будем говорить: нет, мы не любим природу!.. Это ведь единственное средство скрыть тайну, раз нельзя ее открыть всю!.. А откровением ее может быть только уже вся жизнь… так и будет… — Я написал тебе сегодня такое, Наталик, что только для тебя, — тут все недоговорено, но я обещал тебе показать, — я маму очень, очень, очень люблю, а об этих моих настроениях ей все-таки не говори… А сама пойми, в чем дело, и не хвали при мне природу… Прижмись только покрепче, а остальное уже я буду понимать!.. Видишь, как я люблю тебя!.. Твой весь, собственный Густик. <…>

Guttingen, Groner Ch., 22/I

1912 июль 29 (16).

Дорогая моя Наталочка! Сегодня получил письмо утром, и хорошее, и потому и сам чувствую себя лучше. С удовольствием зачеркнул сегодня еще один: до первого августа остается всего две недели, а там какие-нибудь пустяки, и мы увидимся! — А знаешь, Наталичек, — что кривить душой-то, — хотя очень тебе хотелось, чтобы я испугался твоего обморока в церкви, но… но я не очень испугался… Думаю, что, если бы я был там, в церкви, конечно, гораздо больше испугался бы! Это ведь все твое малокровие, а это не так страшно… Зато жалко мне тебя, бедненькую, очень. Только вот в письме это не выйдет, а увижу тебя, пожалею. — Хотя, знаешь, мне почему-то сейчас показалось, что я не умею быть нежным… как тебе кажется?.. Золотая моя девочка! Ужасно жалко тебя! А знаешь, еще жалко и себя! — Почему я не был вот возле тебя? Другие помогли тебе, поддержали, а не я… Ну, у нас этого не будет, то есть не будет обмороков, — вот сама увидишь! Милая моя! — Очень меня тронуло, что Надсон тебе «вообще» нравится. Я-то его не люблю: стихи плохие, рифмы бедные, все однообразно, очень много весьма нравственных рассуждений и мало образов, риторично очень… «вообще» это даже и не поэт. Но вспомнилась моя юность, 4-ый, 5-ый класс гимназии, тогда Н[адсон] трогает: хорошие слова, благородные мысли, никакого напряжения эстетической интуиции, а главное, все понятно, значит, уже и себя немножко взрослым считаешь. Потом вспомнил уже старшие классы, — мое эстетическое воспитание шло нелепо, и теоретически я продолжал считать, что чем «благороднее», тем красивее, «неблагородных» поэтов я не читал (помилуйте, Фет — крепостник, Тютчев — цензор, сам Пушкин сомнителен и т. д.), поэтому Н[адсон] еще оставался для меня «поэтом», но его «благородство» уже стало казаться очень «газетным», и, помню уже, я забавлялся чтением только оглавлений или так по строчке из стихотворения, — все равно выходят настоящие н[адсонов]ские стихи, но только умнее, чем у него, потому что сам-то он очень уж «не умен» в своих стихах. Но «новое» как-то само надвигалось… Первый меня поразил, пожалуй, Верлен (русские, Бальмонт, Брюсов и др., уже начали писать, но я находился под впечатлением соловьевской (Владимира) критики и их не читал)[34],но случайно натолкнулся и на русских, первый был Бальмонт. Тут я набросился и на «стариков», тут начал любить и понимать Пушкина, Фета, Тютчева… И… Надсона мне стало жалко, то есть жалко было себя, что я так поздно пришел к серьезной поэзии, но было и его жалко, хотя я и сердился, как будто он «нарочно» меня обманул. А жалко все-таки

Вы читаете Новый мир. № 1, 2004
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату