уже подумала!..)[52], несколько раз даже!
3 июня. Получил твое письмо за 6 копеек! Это, в общем, недорого, но лучше без этого! — В жизни моей событий нет. Так как Л[ев] Ис[аакович] уехал, то я даже не хожу гулять, да и 1, холодно, а 2, «сердце России» — помойная яма и идти некуда. — Подробностей погрома и мы не знаем. Слухов, как всегда, тьма, но все — явный вздор. Верно только, что меньше всего пострадали немцы. Говорят, они еще готовы бы заплатить миллион, чтобы это повторилось! Больше всего пострадали русские, иностранные подданные нейтральных и союзных держав будто бы пострадали на 27 миллионов, — это, конечно, придется заплатить. Говорят, Государь уже повелел уплатить это. Начато следствие, уже привлечено несколько сот, — это в наших газетах, должно быть, и у вас есть. Если что будет интересного в газетах, вырежу и пришлю. — К сожалению, не только папа и мама отнеслись ко всему так спокойно, но, как я убедился, и люди, от которых можно было бы ожидать более глубокого понимания государственных и общественных интересов. — Устроился я совсем не худо и только теперь вижу, до какой степени вы мне «мешали». Не обижайся, Натулик, потому что я не в виде упрека, — приедешь, я даже очень обрадуюсь! Просто нужно будет подумать, как лучше сделать. Теперь мне кажется, что мне не «мешают», потому что нет хождения через библиотеку. Ты еще подумай, может, в самом деле переехать мне в спальню. Вставание мое пока регулярно, ибо позже 10 не начинаю читать газету, но и раньше 1/ sub 2 /sub 10 — тоже. Вставать в 9 надежду еще не потерял. Жаль, что отменили распоряжение не выходить позже 12, — это помогло бы, а то пойдешь куда-нибудь, непременно засидишься. — Напиши про маму свою «жалобу» непременно. — <… > Поцелуй маму, если она меня еще признает. Так и скажи ей! А тебя сам целую, сколько хочу.
Твой Густав.
Москва, Б. Царицынская, 7.
1915 июнь 13.
Собственно, совершенно напрасно я отправил тебе сегодня письмо, так как от тебя опять ничего нет. Но это уж сделано и, Бог с тобой, возвращать не буду! Но зато больше ничего и писать не буду!
14 июня. <…> Получил два письма сразу. <…> — Когда я говорю «московская школа», то вовсе не думаю специально об университете, а все в Москве больно уж хорошо! Такие Нарциссы, что куда же лучше? А что «протестуешь», так это только показывает, что ты сама московской школы. И когда ты пишешь: «все московское хорошо», то тут и вылезает московская школа со всеми своими ушами и раздвоенными концами! Главное, что ты это всерьез, и все вы, москвичи, не то что самовлюблены, а прямо самоопьянены! «Сердце России», «совесть народная», «дух народа русского»!.. Видал, видал, — и за кулисами, и на разных сценах! Что там университет? Хороша Дума, хорошо общественное мнение, хороша и улица (особенно 28 мая!)[53]! Да, хороша Москва, что и говорить! Нет уж, поистине, неудовлетворенная свинья лучше самодовольного Сократа! А Москве-то еще до Сократа столько, сколько от пят до лба!.. <…> Целую тебя очень и люблю. Твой Густав.
Москва, Б. Царицынская, 7.
1915 июнь 22.
Натулик! Ты уж меня прости, что сегодня ничего не пишу. «Зазанимался», уже 4-ый час и очень устал. А хотел немножко позаниматься и написать тебе ответ на твое большое письмо. Я сегодня получил опять письмо, которое при других обстоятельствах меня очень обрадовало бы, но теперь, т. е. после твоего категорического заявления, что я тебя «не люблю», оно меня только огорчило и расстроило. Ну, все-таки иду спать. Спокойной ночи! Целую.
Июнь 23. Итак, 12 часов! <…> Да и вообще у меня теперь другие чувства! «Теперь», т. е. после погрома. В свое время киевский погром[54] произвел на меня гнетущее впечатление, а этот — еще больше! <…> — Ваш «пессимизм» о войне я не разделяю. Конечно, больно, что война затягивается, но что немцев побьют, я не сомневаюсь. И как ни грустно, но именно последние поражения вызвали у нас большой подъем энергии. Верится, что все это не в пустоту! — <…> Ты думаешь, что мне только «почудился» твой тон, и вот «появилось сомнение насчет будущей зимы». Нет, дело не так. Мне до такой степени хотелось (и хочется) того, о чем я мечтал, что я просто забывал действительность, но, — это я давно заметил, — ты боишься дать моему «забвению» такому застояться, и твои письма быстро водворяют меня на полагающееся мне место в действительности! — Ты все-таки хочешь изобразить наши отношения так, как будто действующим лицом являюсь я один, а ты — пассивна, как вещь! Я слишком много люблю, чтобы жить врозь, и мало, чтобы вместе?! Это — твой самообман. Для меня он печален, потому что из-за него ты не видишь даже той простой вещи, что где есть «отношения», там всегда есть minimum две стороны! Но я бы согласился принять это, если бы твой самообман действительно успокаивал тебя. Увы, боюсь, что этого нет, а тогда нужно ли тебе к нему прибегать, — большой вопрос! — И вот опять! Ты «веришь», но «как в чудо»! Но это и значит, что ты абсолютно не веришь! В чудеса люди, конечно, верят, но только в чудеса уже совершенные или совершившиеся, а ты веришь как в чудо в то, что еще должно совершиться! Но, конечно, опять-таки ты сама — в стороне и пассивна! Это имеющее быть чудо, предмет твоей веры коснется только меня одного! Наконец, я «в корне» должен стать другим, тогда и т. д.! Не знаю, узнала ли бы ты меня, если бы я действительно «в корне» стал другим?? Да и то, что «в корне» становится другим, вырывается из своей почвы и переносится на другую (например, шотландскую или новозеландскую!). Тогда тебе будет хорошо? Теперь уж я могу сказать, что ты действительно достаточно любишь меня, чтобы жить врозь!.. Но что же теперь сказать о фразе, которая — во вчерашнем письме: «Тебя, по-моему, и я ни за что люблю (даже несмотря ни на что), Марцелина Осиповна[55] тоже». Мама, конечно, «ни за что» (но отнюдь не «даже несмотря ни на что», — всякое «несмотря» она отвергает, ты в этом могла убедиться!). Итак, ты меня любишь «ни за что», но в чудо моего коренного преобразования веришь как в благо для себя!!.. Ну, спроси маму или Л[ьва] Ис[ааковича], они тоже верят и хотят, чтобы я «в корне» другим стал??… Целую тебя, как люблю. Твой Густав.
Москва, Долгоруковская, 17.
1917 июль 21.
Дорогая Наташа! Только что получил письмо, посланное тобою с Мих[аилом] Ан[атольевичем][56]. Дать мне успокоиться и дать мне работать ты, по-видимому, не считаешь себя вправе. Бог тебе — судья! Ясно только, что из моих мечтаний ничего не вышло. Вопрос о «расхождении» пока оставлю, но так как продолжать жить в создавшемся аду я не могу, то попробую еще одно: отказаться от мечтаний и вернуться к прежнему. Я не предъявляю к тебе теперь никаких претензий, но сам буду вести себя, как я хочу и считаю нужным. Это — все.
На психологию твоего письма я отвечать не собираюсь, но одно место, касающееся не психологии, а существа дела, не могу оставить без разъяснений. Да, я писал, что я устал от «свободы», — именно так, в кавычках, и было это слово, потому что я хотел выразить ту мысль, что устал от ложно понимаемой свободы. Но это не значит, что я признал прелести автократизма с его капризами, немотивированными требованиями и с принципом: чего моя нога хочет! Мой отказ от «свободы» находится в тесной связи с моими «мечтаниями», которые ты так жестоко разбиваешь. Если только можно говорить о почве для мечтаний, то она состояла в моем предположении, что за 4 года общей жизни ты поняла, в каком направлении не нужно злоупотреблять моим отказом от своей воли и твоим своеволием. Мое предположение оказалось в корне ложным, можно сказать даже, оно извращает действительное положение вещей. Существенное, единственно для меня ценное содержание моей жизни составляют кроме тебя — моя работа и мои дети. И вот, сдержанная в своих капризах и своеволии, что касается всего остального, в этих трех пунктах ты делаешь все, чтобы, — пользуясь твоей терминологией, — «извести» меня: ты не уважаешь себя и, зная, как я люблю твою чистоту, словом и делом стараешься убедить меня, что теперь ты — «не та», что ты «изменилась к худшему»; ты мешаешь мне в моей работе, зная, как сильно я выбит из колеи и как мне трудно наладиться и в силу общих условий, и в силу несомненной неврастении; ты портишь мое отношение к детям, зная, как я мучаюсь оттого, что они — в руках женщины сумбурной и едва ли нормальной, и зная, как мне трудно противостоять ее влиянию на них [57].