“— Кыё! Кыё!” является кульминацией книги и ее вторым композиционно-смысловым центром, уравновешивающим экспозиционное “Вот Иона-пророк...”. Здесь “уснувшему пассажиру”, то есть возможному новому пророку и его вожатому, победителю вод морских, Ионе, соответствуют распорядитель громов и вод небесных Илья и его местное скорбное воплощение — дурачок Кыё, “уснувший” разумом, но зато сам управляющий громыхающей тележкой-тачкой и, возможно, являющийся носителем не от мира сего знания (и этим, кстати, подобный “поэту”). Вопрошанию об откровении в “Вот Иона-пророк...” (и молчанию “деревенской сивиллы”-цыганки из “Стояла и не говорила…”) он как бы отвечает без - или за умным речением-выкриком “Кыё! Кыё!” (земной инвариант небесного “фифиа” и, кстати, яркий пример использования заумного слова в классицистской системе), которое на языке юродивого может означать и радость и плач и быть тайным ответом на все вопросы, в частности, и на один из главных для книги: “Зачем человек явился?” Но этим симметрия не исчерпывается. Кораблю отечественной истории здесь соответствует, во-первых, некое “полевое суденышко” — сельский “дом-приют” для престарелых и недееспособных — почти что “корабль дураков”. А во-вторых, тачка Кыё как некое транспортировочное средство — мрачноватая аллюзия на гоголевскую “птицу-тройку” (все, что осталось, или все, что оставили, отобрав остальное, на Руси для проезда), о каковой напоминает сама космическая грандиозность видения:

О, то не гром расходится мостовыми,

это Кыё-Кыё в небесах летит

на оглушительной тачке своей, и слабый, белый

тянется инверсионный след за ним,

медленно растекаясь и багровея

знаками таин...

Здесь же завершает свое развитие через возвращение на круги своя и сквозная аллегория пути-плавания. Причем на новом этапе, ведь если в двух непосредственно предшествующих стихотворениях собственно тема уже логически была закрыта: в первом (“И не то, чтобы тайна сия велика”) через ощущение жизни как “из рукавов” истекающей куда-то, где “как кровь солонеет вода”, и уже кончающейся реки (аллегорический план), а во втором (“Ни родина твой прах не приняла”) реальной церемонией захоронения праха в балтийских волнах, то в “— Кыё! Кыё!” в образе символизирующего грозу и дождь Ильи-пророка и действиях его земного подшефного Кыё содержится как бы намек на возвращение вод и обновление жизни (причем в сниженном, на первый взгляд, образе изливающего эти воды героя не столько гротеск, сколько все та же внеположная обыденным суждениям космичность явления) — природная параллель вечному возвращению поэзии и поэта.

С этого момента можно считать, что “пассажир” вновь на твердой земле (следует стихотворение “А березова кукушечка...”, в котором развернутая картина именно пешего хода: “По мосткам, по белым доскам в школу шел, а рядом шла / жизнь какая-никакая...”). Так что маленькая поэма “Вальдшнеп”, если рассматривать ее в проекции на “Вот Иона-пророк...” как на сюжет книги, — это аллегория чудесного спасения, история о пощаженном стихией человеке. Исключительность судьбы “русака из русаков”, заведующего охотохозяйством Ореста Александровича Тихомирова, каким-то чудом выстроившего человеческий быт в бесчеловечную эпоху, подчеркивается, с одной стороны, его немецким происхождением, ведь оно наградило его “особым педантизмом” и “упорством и жилистостью”, а с другой стороны, чудесным избавлением, тем, что об этом происхождении забыли и он смог избежать судьбы остальных российских немцев — “гордого”, “немногословного”, “скупого на откровения” хора этой трагедии. Но, разумеется, для автора дело не в национальности, а в самой возможности построить “хоть что-то стоящее” (что то же — привести в “порт приписки” этот странный корабль), которую на этой земле все же доказали “вопреки всему” пусть и не местные по происхождению люди. “Как не хватает все-таки здешних немцев, / думаю я, вспоминая Алтай, кустанайскую степь... всех переселенцев и ссыльных, / с кем столкнула судьба, и вдруг — ...дома / немцев с их обихоженными огородами / и дорогами неразбитыми вопреки всему”. И вопрос о том, не ушла ли такая возможность вместе с этими “пилигримами вечными”, возникает и остается открытым, хотя поэма и кончается на довольно оптимистической встрече рассказчика с сыном главного героя, который “складывает”, не разрушив старый отцовский, новый двухэтажный дом.

“Хождение” по книге завершается духовным стихом — покаянием, которое приносит поэт- странник (“пассажир уснувший”), он же “непутевый” и “скоморох” (Кыё), он же “неслух” (Иона), он же житель “земли окаянной” (Ниневии), заканчивая свой путь “восвояси”, то есть из “темной провинции” (“чрева кита”) в “нечаемую сторону херувимскую” (понятно куда): “Я пойду туда, неслух, повиниться, перед храмом в пыль-песок повалиться”. А в покаянии, пусть даже одного, — надежда на спасение всех .

Краткий “эпилог” книги — симметричное “эпиграфу” обращение к Музе-традиции (допустим, к анненскому “искать следов Ее сандалий”) и ее “блаженно-бессмысленному слову” — плачь-весть “ку-ку” в ответ на прозвучавший в “эпиграфе” призыв спеть прощальное “фифиа”:

Ночью: ну почему тебя нет...

Утром: если ты есть,

след твой как прошлогодний снег —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату