Давным-давно, в раннем детстве я нашел в укромном месте странный золотой сегмент — несколько коронок, спаянных в дугу. Отполированную снаружи, вероятно слюной, языком, пищей, и неприятно тусклую по внутренней стороне. Сверточек лежал в шкафу под стопкой белья, завернутый в навощенную праздничную бумажку. Я показал находку бабушке, и она резко выхватила ее у меня так споро, что я с испугу, догадавшись о принадлежности и функциональной предназначенности этой вещи, позабыл облик этого предмета. Остались только блеск, матовость и шершавость.
Она страшно рассердилась, назвала меня “котом лазучим”, смахнула вдруг выступившую слезу. А она никогда не позволяла себе рыданий... Она потаенно перепрятала отобранную вещицу так, что та никогда нигде мне не попадалась. А надо заметить, я был очень любопытным.
Тогда на мой вопрос: а что это? — она страшным шепотом сказала мне, что будешь много знать — очень скоро состаришься и умрешь гораздо раньше отмеренного срока. Выражение ее близко придвинутого морщинистого лица, бесцветные глаза — сложились в гримасу куда страшнее ее непонятных слов, и я искренне поверил в свою мгновенную кончину в первом же темном углу нашего дома.
Ведь я действительно тогда узнал очень много. Слишком. Чересчур.
И каким-то образом понял на всю оставшуюся жизнь, понял вовсе не умом, а всем своим телом, — кому принадлежала эта вещица и откуда, из какого рта ее с трудом добывали. Уразумел это помимо моего опыта, которого, по сути, и не было.
Только страшная мифология детства...
Сказочные бесконечные темноты и выемки.
Я тогда поверил словам своей серьезнейшей бабушки настолько сильно и глубоко, всей силой своего сердца, что по-настоящему заболел, совершенно внезапно. Я будто мгновенно вступил в болезнь — сразу, с исподу, а потом и снаружи сильно нагрелся от ее особенных шершавых слов, засевших во мне. Будто я их проглотил. Я точно калился от скорого неуемного трения их ужасающих смыслов о мое сознание. Бабушка словно стала меня жевать. Золотыми коронками, извлеченными изо рта моей бедной умершей матери.
Это день в день совпало с окончательным отъездом отца в бесконечную недостижимую даль. Служить. Служить. И бабушка, затворив дверь, выговаривала ему, неостановимо клацавшему защелками на чемоданах, говорила своим белым голосом, но только одной интонацией, почти без слов, но так зло и так вопиюще тихо.
Что она ему говорила? Какие доводы бросала поперек его уже отворившегося пути? Как старая Ундина — злые волшебные гребни с седыми очесами и мутные зеркала, помнившие кошмар?
До меня донеслись сквозь жар бабушкины плотные словеса, сказанные внятно и громче других. Они были липкой тряпкой брошены в сторону отца. Словно заклинание.
— Смотри, сын, всего золота и не заработаешь. Всех и орденов не заслужишь.
Она будто плеснула тогда лютой кислотой на все то золото, что он собирался выковырять для своей новой военной жизни. На все ордена. Ведь в ее голосе не было ни укора, ни осуждения. Она будто уже надзирала с высоты его неблестящее будущее.
Это “и” превращало ее речь в неукротимую интенсивность. Сталкивало слова с орбиты в открытый черный космос. Преодолеть эту силу отец никогда бы не смог.
Вот я вдруг увидел, что между нами исподволь устанавливалось странное дивное равновесие, которое все же еще не равенство. Но не глазами, а по-другому, когда не поверить в это нельзя. У меня так случалось, когда я играл — в карты или в кости. Будто я знал о своем выигрыше заранее. За секунду.
Я впервые почувствовал тогда, что, столь близко стоя к ней, я уже, одновременно, от нее так же и отстранен. И я не понимал — чем. Но это нечто хоть и было между нами, но я также понимал — оно невероятно легко может быть убрано, преодолено почти без усилий. Одним резким свободным движением.
Но я также обнаружил, что, невзирая на реальную телесную близость к ней, нахожусь в тотальном непреодолимом отдалении.
Какая-то даль дали.
Что я еще неполон, недостаточен. Просто мал. И приближусь ли к исполнению? Неизвестно...
Оцепенение вечера.