Через сто лет.
Как сухое дерево, из которого можно выдолбить лодку для тихого невесомого плаванья в легчайших нетях и тишайших заводях.
И я сразу, некой запредельной частью своего ума понял, что быстрые жесткие жесты вообще-то ему совсем не свойственны, что он их себе навязывает, извлекает из своей неестественной, неорганичной ипостаси.
Я уяснил это особенной сферой ума, где не живут контроль и слова, но существуют мерила и лекала, отвечающие за мое существование в этом мире как за умение вдруг поплыть по реке или поехать на взрослом двухколесном велосипеде.
— Анатолий, — серьезно сказал он, будто кинул голыш по плоской воде.
Посмотрев на меня с высоты, он добавил, примирительно сжевав сказуемое:
— Вще Толяном.
Теперь я понимаю, что он мне, юнцу, приехавшему в его выгоревшую степную тмутаракань, говорил, что он со мной — ровня.
Мой рюкзак и Бусин чемоданчик он легко подхватил одной рукой, очень длинной. Другой он держал за холщовую шлейку свою псину непонятной породы, большую и серую, как волк. Он чуть грустно кивнул на животное, не выплевывая уже погасшей докуренной до гильзы папиросы.
— Серкин помет. Да. Давно ж тебя... Мальку уж аж два по весне.
“Уж? Аж? Какому еще ужу? Что за чушь он несет”, — подумал я, ненавидевший рептилий. Но я услышал, как внятно и тщательно он проговаривает сухие частицы — “ж”, “уж”, “аж”. Словно чистит скользкие атрибуты боевой амуниции жесткой щеткой. До медного лоска. Будто он ими, как крючками, будет держаться на неустойчивой поверхности речи.
Малек исподлобья оглянулся на его тихий жужжащий голос очень умными печальными глазами. Почти по-человечьи.
— А что он у тебя такой важный, хоронить кого собрался? — Буся заревновала Толяна к прекрасному псу.
— Да, Люба, типун тебе на язык.
— Ну ты, Толик, сроду без собак ведь не можешь, — примирила его с чем-то непонятным мне Буся, будто упрек относился не к ней.
Она сказала свое особенное предложение, не значившее ничего, в нем не содержалось сообщения, на которое рассчитывал собеседник. Я всегда чувствовал в ней это качество, умение возводить загородки и мгновенно плести вокруг себя коконы. Она ведь боялась мира, угрожающего ей “стыдобой и срамотищей”. Это я тут же почувствовал. Что она все-таки испытывает перед Толяном робость. Может, даже за то, что привезла меня в эту самую далекую Верхнюю Тростновку.
Больше Толян (я так стал звать его про себя) ничего не говорил.
Мы нырнули за ним в теплую ветошь проулка, уползающего от реки, побрели мимо рябых дощатых заборов. На редких столбах теплились желтые фонари. Они освещали сухую теплую ночь. Ладная мужская фигура, гибко и завершенно качаясь, как-то по-охотничьи (но совсем не так, как охотников изображают в старых балетах) крадучись, вдвигалась в сухую темень — всего в двух шагах от нас, но я знал о непомерном расстоянии, разделяющем нас с Толяном.
Я почувствовал глухое волнение. Будто должна была зазвучать изумительная тихая музыка. Я понимал со смятением, что начинается другая полоса моей жизни.
Буся, глядя ему в спину, серьезно шепнула мне в самое ухо, тихо-тихо, так, что я едва различил ее жаркий детский шум:
— Не поверишь, мой тутошний ухажер. Все женихом себя считает. Аж с самой школы еще.
Мое ухо от ее слов или близкого шевеления щекотных губ отчаянно покраснело. Я мог им осветить сумрак. Я услышал свою кровь, она уперлась в мой слух, натянувшийся радужной мыльной пленкой.
Малек, свесив пудовую башку, лениво ковылял на провисшем поводке за нашим вожатым. Лапы его скучно заплетались. Если бы это шествие кто-нибудь нарисовал, то получилась бы занятная картинка.
Толян неслышно переставлял длинные легкие ноги. Мы семенили за ним, не попадая в его