"Неразгаданный рай” — седьмая поэтическая книга Алексея Пурина. Писать в прозе о стихах в общем-то бесполезно, если не вовсе бессмысленно. Даже чисто лингвистические соображения подсказывают, что проза — это искусство высказывания, то есть фразы, а поэзия — искусство слова, не связанного с обиходной риторикой. Слово — Бог, а вот риторика — дело книжников и фарисеев. Поэзия, в таком случае, — не только “Бог в святых мечтах земли”, но и слово о словах, и это хорошо видно на примере Мандельштама и Вагинова.
Поэзия Пурина — при всей его близости и к Вагинову, и к Мандельштаму (не говоря уже о Кузмине) — другое дело. Это поэзия визуальных образов, ставших словами, не утратив при этом своей весомости и, кажется, даже материальной плотности.
Не из кобальта, золота, хрома
создан мощно изогнутый щит;
он — плева, за которой — плерома:
там плывут мириады Плакид.
Он пленительней сладостной плоти,
шире всех представимых щедрот —
этот, рай отверзающий в гроте
и бессмертием дышащий, свод…
(“Равенна” — из книги 2000 года “Сентиментальное путешествие”)
Но по сравнению даже с этой предыдущей книгой в “Неразгаданном рае” рельефнее обозначилась одна характерная особенность поэтического мировоззрения Пурина. В “Сентиментальном путешествии” он спокойно мог написать “В Венецию или Тоскану / Махнуть мне хочется с тобой”, здесь же собеседников поблизости нет — кроме провиденциального. И Венеция фигурирует уже сама по себе. Вспомнив “Созвездие рыб” (1996), мы увидим, что там еще мог появиться текст непосредственно о мире, который “весь — из боли-сладости-кошмара-/соли-льда-стеснения-в-груди…”, в то время как здесь, в “Неразгаданном рае”, даже раздел “Ламентации”, открывающийся циклом на смерть Бориса Рыжего, практически весь культуроцентричен. Даже слова:
И никого, никого, никого
вечно любить невозможно —
(“Здесь, во Флоренции, умер Монго…”)
оказываются окружены своеобразной исторической рамкой. Пожалуй, стихи Пурина, нисколько не потеряв в качестве и индивидуальности, стали все же тверже и печальнее, интонационно взрослее, что ли. И ближе к Рильке.
Тут можно было бы предъявить Пурину чрезвычайно несправедливое обвинение — в том, дескать, что он явно предпочитает изысканнейшие культурные, если не сказать культурологические, темы “простым” бытовым впечатлениям — ведь, например, у Кушнера в их отношениях царит полнейшее равноправие. Сразу просится на язык слово “высокомерие” и все такое…
Можно проверить это впечатление с карандашом в руках. Итак, приступим. Книга, называемая “Неразгаданный рай”, содержит в себе 28 стихотворных текстов, из которых 4 представляют собой переводы из Рильке, а один — цикл на смерть Бориса Рыжего. Остается 23 стихотворения, и тут мы видим, что непосредственно “жизнь” (знать бы еще, что это такое) послужила поводом к написанию всего шести!
Естественно, выводя все эти цифры, я не был искренен. Пруст и Набоков, писатели (прозаики), к опыту которых Пурин чаще всего обращается, ни за что не приняли бы такого разделения. И пусть кто- нибудь укажет такое место на земле, где действительно существует стерильная “жизнь”, очищенная от всякого намека на “искусство”. Ясно же, что все эти оппозиции в духе Леви-Строса, разводящие по разные стороны баррикад “природу” и “культуру”, есть не более чем фикции (в смысле Фомы Аквинского). Когда у Пруста умирающий Бергот рассматривает картину Вермеера, чего здесь больше — искусства или жизни, переходящей в смерть?
Можно сказать и по-другому. Всякое произведение искусства есть разговор с провиденциальным собеседником. Разве не может он служить (через много лет) поводом для нового такого же разговора?
Так что же нам в сокровище подводном,
В окаменевшем чудище морском,