— У тебя что, родственники там?
— Там Гоген похоронен.
— Кладбище — не моя епархия. Связь с умершими — это не ко мне, я столы не верчу.
— Я предлагаю послать сообщение живым, — возразил Охлопков. — Можно куда-нибудь поближе. На Крит. В Глинске весна тчк Дождь тчк Пьем ваше здоровье водку. И дать какую-нибудь музыку. Жаль, под рукой записей Вика нет, его группы “Иван Сусанин”, песни “Бараба-а-ны молчания”... Правда, никто не поймет, что это про сумасшедший дом... — Охлопков осекся, поймав тревожно-изучающий взгляд Чекусова.
— Вот когда у тебя будет своя станция, тогда ты все это и передашь, — сердито сказал он.
— Но... хотя бы сводку погоды можно? — виновато спросил Охлопков.
— Можно, — ответил Чекусов. — Но не сейчас.
— А, не пришло время связи? Сеанса связи, — поправился Охлопков.
Зимборов усмехнулся и сказал, что сеанс еще не скоро наступит, если вообще когда-нибудь наступит.
Чекусов вскинулся:
— Все уже почти на мази!
Далее последовала непереводимая игра слов: эмиттер, коллектор, вход УЗЧ, схема АРУ — и не хватает лишь какой-то детали, а также антенны типа “Граунд плейн”, но если Зимборов принес вещь, то процесс приближения выхода в эфир уже начался. Зимборов полез в свою суму, Чекусов принял безразличный скучающий вид, но глаза его хищно протрезвели, когда на спецстоле оказался старый “ВЭФ”. Он взял приемник, включил. Толик предупредил, что без батареек все равно не заработает. Тогда Чекусов подключил его к сети. “ВЭФ” зажурчал, послышался голос комментатора, пресекся, прервался музыкой, затем наплыло нечто бесформенное, нечто вроде космического наэлектризованного облака, тут же преобразовалось в свистящий и гудящий стадион, внезапно наступила тишина, как будто эфирный путник куда-то исчез, ударился лбом обо что-то и рассеялся, но вот что-то зашелестело, послышался шорох, — из молчания, пустоты вновь сгущался звучащий, хрипящий, клокочущий мир, вдруг чисто и высоко запела женщина где-то скорее всего в Болгарии или Югославии.
— Хорошо, — сказал Чекусов, выключая приемник.
А жаль, Охлопкову представлялись горы, старые белые церкви, пыльные дороги, уставшие от зноя сады. Эфир, чистое пространство звука. В начале был звук. Звук шипящей, как бомба, первоточки, в которой все было свернуто, то есть в котором, в звуке, были свернуты все планеты, туманности, Луна, Солнце, море, горы, облака, деревья, цветы, воды, рыбы, птицы, крепостные стены, колонны, зеркала, бумага, бутылки...
— Хорошо, — сказал Чекусов. Или он это уже говорил? Возможно, повторил.
Толстощекое лицо Зимборова тоже приняло отсутствующее выражение. Он даже подавил зевок. А сам внимательно следит за Чекусовым, как тот встает, идет в угол комнаты, роется там... внезапно раздается звонок в дверь. Чекусов слегка бледнеет, оглядывается на зеленый ящик радиостанции, просит задвинуть его под стол и идет открывать. В дверь уже звонили ранее, это были дети радиолюбителя, девочка и мальчик, он женился еще до армии, так что успел стать умудренным семьянином, не то что Зимборов с Охлопковым; детей он отправил к тете Марии, жившей где-то поблизости, — по словам Зимборова, бесценной тетке, пекущейся о Чекусове, как о родном сыне, вызволяющей его из разных передряг, каких? ну, потом расскажу. Из прихожей доносится женский голос. Теперь уже чуть-чуть бледнеет Зимборов. Слышна короткая перепалка... дверь захлопывается. Появляется довольный Чекусов.
— А у нас есть там что-нибудь еще в отделениях твоего рундука? — интересуется он, беря пустую бутылку, чтобы отнести ее в кухню.
Зимборов отвечает, что он, в конце концов, не факир. Кивнув, Чекусов уходит, слышно, как звякает бутылка, занимая место в небольшой батарее под раковиной, затем вкрадчиво хлопает дверца холодильника, и Чекусов возвращается с бутылкой “Рижского бальзама”.
— Вот, тетя подарила лечиться.
— От чего?
— От насморка.
— Ладно, — не выдерживает Зимборов, — где фотоаппарат?