Руслан Киреев. Великие смерти. Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков. М., “Глобулус ЭНАС”, 2004, 152 стр.
На самом деле книга должна была называться “Семь великих смертей”; просто условия публикации в двух отдельных тетрадях не позволили предъявить аутентичное название с сакральной цифрой семь. И не позволили закольцевать книгу как единое целое — сомкнув смерть Гоголя со смертью Михаила Булгакова, укрывшегося гранитной гоголевской шинелью, плитой с его могилы.
“Поскольку человек, в отличие от всех др. живых существ, осознает свою смертность, С. выступает для него как конститутивный момент его мировоззрения”, — написано Пиамой Гайденко в статье “Смерть” из пятого тома “Философской энциклопедии”. Но не только это. В той мере, в какой жизненный сюжет каждого творится не исключительно извне, но и само-вольно, смерть выглядит финалом усилий, венцом прожитой жизни, проливающим на нее свет достигнутого (или не достигнутого) смысла. Взглянуть на биографии великих людей, вдобавок писателей, людей мысли,
Превосходная идея! Она больше всего нравится мне в книге Руслана Киреева, обладающей и многими другими достоинствами: живой свободой изложения, скорее ассоциативного, чем нудно- последовательного, независимостью от общепринятых жизнеописательных рационов (так, в повествовании о Гоголе начисто пропущен пресловутый о. Матвей), умением искать ответы во “вскользь брошенном слове”, вниманием к таким деталям, которые являются взору только при незашоренном чтении источника, а не из “дополнительной литературы”. Ну, например, сравнение смерти гуся “с человеческим именем Иван Иванович” в “Каштанке” (“единственная у Чехова вещь, где смерть описана действительно
Не все в книге, на мой взгляд, угадано точно и достаточно вооружено “аргументами и фактами”. Загадка смерти Гоголя — смерти от писательской неудачи второго тома, симптома иссякания творящего духа, — мне почудилась
Но повторю: какое увлекательное чтение — это семиструнное memento mori!
Алексей Алёхин. Записки бумажного змея. [Путевые заметки, стихи, композиции, картинки]. М., “Время”, 2005, 287 стр.
мои глаза переполнены,
мой рот пылает, —
восклицает созерцатель, слушатель, обонятель и дегустатор, проведший в путешествиях, по собственным подсчетам, восемь лет чистого времени и перегнавший эти восемь в чистую же поэзию. “Это вряд ли проза”, — с некоторым сомнением замечает автор в кратком вступлении — не проза, нет, но особый тип
И что же? Вот впечатление, на которое вряд ли рассчитывал автор. На фоне нарастающей повсюду эсхатологической тревоги перед нами, кажется, самая утешительная панорама из всех ныне демонстрируемых. Потому что она внушает (может быть, понапрасну), что земля наша вечна. И ее насельники, род людской, — тоже. Все, что было, никуда не делось, вот оно, перед жадными глазами сиюминутного наблюдателя, и таким же пребудет впредь. Откуда это впечатление, не умею объяснить. Может быть, оттого, что всякая мимолетная картинка, преломленная постигающим взглядом поэта, обретает надежную прочность, рассчитанную на вечное повторение. “Крошечная прибалтийская столица… Кафе, где подают в украденной у кукол посуде”. “…Конфуций с лицом доброго людоеда”. “Когда рейсовый самолет / замирает на краю бетонной поляны / аэродромная собака / покидает свое убежище возле живой изгороди / и перебегает ему под крыло / чтоб тень не пропадала даром”. Эта собака
Как избыточна и многолика Земля, как разномастна и разноголоса, как стара и памятлива, как мудро инерционна и противоупорна распаду! (Алёхин все же, по-моему, преувеличивает традиционную