фальцетом.
Заключительное двустишие книги тоже откуда-то оттуда, с детской полки:
...Кот делится со мной своим теплом.
Мы кофе пьем. Один из нас мурлычет.
(“Сейчас”)
Такая сентиментальная рамка. Или, если вспомнить старые лосевские “Стихи о романе”, что-то вроде игрушечного домика, изготовленного хрестоматийным Карлом Иванычем: “...Мы внутрь картона вставим свечку / и осторожно чиркнем спичку, / и окон нежная слюда / засветится тепло и смутно, / уютно станет и гемютно, / и это важно, господа! / О, я привью германский гений / к стволам российских сих растений...”
Но рамка, как мы понимаем, сооружена нарочно, для контраста, уюта на самом деле никакого нет, о чем автор и говорит с последней прямотой:
Седьмой десяток лет на данном свете.
При мне посередине площадей
живых за шею вешали людей,
пускай плохих, но там же были дети!
Вот здесь кино, а здесь они висят,
качаются — и в публике смеются.
Вот всё по части детства и уютца.
Багровый внук, вот твой вишневый сад.
(“Стансы”)
Поясним момент документальный: 5 января 1946 года в Ленинграде, на площади у кинотеатра “Гигант”, была произведена публичная казнь восьми соотечественников Карла Иваныча, которых трибунал признал военными преступниками. Вспоминают, что в толпе действительно было много мальчишек, они старались пробраться в первые ряды, поближе к виселице и к грузовикам “студебеккер”, использовавшимся в качестве эшафота. Леве Лифшицу (впоследствии поэту Льву Лосеву) было тогда восемь с половиной.
Теперь кое-что о смыслах поэтических. Иронически использованные Аксаков с Чеховым большого комментария не требуют (ну, скажем, зимний румянец на детских щеках и тела казненных, раскачивающиеся, как плоды на ветке). Формулировка “за шею вешали” (кажущаяся немножко избыточной — за что же еще?) — это полуцитата из полупристойных пушкинских куплетов. Стихотворение называется “Стансы” — оно в самом деле написано правильными, синтаксически завершенными катренами, — но в первую очередь жанровое это заглавие является отсылкой, указателем. Опять-таки к Пушкину, в “Стансах” которого казни тоже мимоходом упомянуты, и, несомненно, к “Стансам” Мандельштама (“Я не хочу средь юношей тепличных...”), с которыми лосевские вступают в довольно странный тематический резонанс: “...Я слышу в Арктике машин советских стук, / Я помню всё: немецких братьев шеи (! — Л. Д. ) / И что лиловым гребнем Лорелеи / Садовник и палач наполнил свой досуг...” Это “я помню” Лосев подхватывает и движется дальше: “Еще я помню трех богатырей, / У них под сапогами мелкий шибздик / Канючит, корчась, „Хлопцы, вы ошиблись! / Ребята, вы чего — я не еврей”...”
Оборот “я помню всё” ведет нас с Лосевым от Мандельштама еще и к блоковским “скифам” (которым среди прочего внятен, кстати, “сумрачный германский гений”). Эти тоже “помнят всё”. И — “всё любят”. В частности, “душный, смертный плоти запах”, который и вползает, кажется, в лосевские “Стансы” величественным перифразом: “мне в ноздри бил горелый Комбижир, / немытые подмышки Комсомола”.
В финале Лосев делает автобиографические признания особой важности:
...Я как бы жил — ел, пил, шел погулять
и в узком переулке встретил Сфинкса,
в его гранитном рту сверкала фикса,
загадка начиналась словом “блядь”...
Загадка сложная, но не очень, тут снова Блок нам в помощь со своими “Скифами”