одной фразой государя: “В России решает самодержавие — я так хочу!” И никакой иной основы для реформистского развития так у нас и не возникнет, помимо этих императорских слов. Ни общественной. Ни, как следствие, серьезной правовой…

Многие первоначальные либеральные проекты были из “Наказа” при издании исключены; но то, что осталось, произвело революционное впечатление на европейские дворы. Во Франции трактат был запрещен. “Одобрение от французского министра, давно привыкшего гнать <…> все доброе, честное и полезное для человечества, придало бы „Наказу” вид недостатка”, — отреагировали соратники царицы.

Собрать Комиссию оказалось нелегко. Сохранились поданные Екатерине челобитные. В одной из них свежеизбранный депутат уверял матушку, что ни в чем он дурном не замешан, а выбрали его недоброжелатели из черной зависти, по ябеде да злому наговору. Другой избранник известил императрицу, что голосовать он ни за что не может по худому разуму своему. И предъявил справку от лекаря… Но вот Комиссия собралась. Работала она два года (1767 — 1768), почти все время весьма напряженно. И итоги этой работы трудно оценить однозначно.

Из материалов Комиссии встает выпуклая картина российских сословий и “подсословий”. Да, в России они никогда не умели отстаивать свои интересы, сговариваться, объединяться, брать при случае власть за горло — как это бывало в Европе. Но вот они оказались призваны эти интересы сформулировать, выразить. Призваны Престолом, едва ли не насильственно.

И разгорелись споры между старым и новым дворянством. Между дворянством и купечеством. Должны ли дворяне обладать правом на несвойственное им по природе заводовладение? И наоборот: не отнять ли у заводовладельцев право на владение душами — о жестокости “новых русских”, о беспощадной эксплуатации ими крестьян много и горячо говорили либеральные помещики. Князь Щербатов высыпал на ошеломленных купцов цифры, факты, восклицая: вот, иноземные купцы открывают у нас конторы, обзаводятся капиталами — а какая государству польза от вас? Хотите иметь те же права, что у них, — так станьте столь же деловыми и расторопными!

Некоторые “взаимносословные” претензии кажутся комичными; возможно, казались такими и тогда. Но вспомним, с чего начиналась прочная английская свобода: не с прав человека в сколько-нибудь сегодняшнем смысле, а с твердых, ненарушимых установлений о длине дворянских шпаг и плащей.

Такой путь, правда, рассчитан на столетия. Нетерпеливая, как все решительные реформаторы, Екатерина Комиссию распустила.

Впрочем, наработки Комиссии долго еще оставались важны: черносошные крестьяне отдаленных губерний, чуваши, мордвины — все успешно участвовали в прениях, все высказывали обстоятельные мнения по местным вопросам. Но дело не только в этом.

Общественная палата при сильной власти; выражение своих интересов перед Престолом, с достоинством и умением, но без обмана и шантажа, — здесь английский вариант, на многих его этапах, может послужить ободряющим примером. На такой путь Россия не встала, но все же в нашей истории он выразительно мелькнул, показал, что существует (еще раз мелькнет в земствах). Оставался другой путь, и предвестие его явилось в екатерининскую же эпоху. Имя Александра Радищева было недавно известно любому школьнику. “„Просвещеннейшая” рабовладелица — пламенный революционер” — так описывался екатерининско-радищевский конфликт во вчерашней транскрипции. В сегодняшней “революционера” принято менять на “пророка”; при этом сохраняется общий смысл оценки.

Этот конфликт заключил в себе главный вопрос нашей дальнейшей истории. В знаменитой книге Радищева нет сложившейся революционной системы. Но есть пафос ее: заявка на универсальный “проект будущего”.

“Бунтовщик хуже Пугачева”, — отозвалась о Радищеве Екатерина. Что ж, Емелька был всего лишь Петром Феодорычем, чудом спасшимся законным государем: на ход русской истории не покушался, проектов будущего не сочинял. Радищевские идеи — вопрос другой. В недавней работе на близкую нашей тему щедро процитированы размышления писателя о грядущей революции2. Это “пророчество” о революции — и вдохновенное накликание, и одновременное оправдание ее. На “бесчеловечие”, “корыстолюбие” и прочие подлости дворян справедливо ополчились “братья их, в узах содержимые”. И тон радищевского “пророчества”, и сама терминология его — в точности те же, какими будут оправдывать революцию полтора столетия спустя.

Что противопоставила “проектам будущего” крепостница Екатерина? Увы, немногое. “Состояние сих подвластных облегчать, сколь здравое рассуждение дозволяет”. И только. Ибо “не дбoлжно вдруг и чрез узаконение общее (выделено нами. — В. С .) делать великого числа освобожденных”. Значит, по очевидному и ясному смыслу слов: не вдруг и не сразу великим числом — дбoлжно. Причем не просто “чрез узаконение”, а прежде подготовив.

Для нашего радикального, по-прежнему революционного сознания все эти малости, разумеется, не звучат. Но стоит понять: перед нами — классический, очевидный конфликт радикализма и реформаторства. Сто лет спустя Герцен напишет свои открытые письма Царю-Освободителю, в одном из них, напоминая о декабристах, он скажет: Александр I лишь одним отличался от них — они осмелились действовать, он — нет. Для одного из лучших русских умов разница между радикализмом и реформаторством окажется, таким образом, фактом абсолютно несущественным.

Перейдем теперь к Новикову: по канону восприятия проходит он как просветитель, а не революционер-радикал. Однако такое восприятие новиковского дела — образец тенденциозной исторической аберрации. “Первый русский просветитель” был личностью разносторонней — журналист,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату