“Колокол” быстро становится пропагандистом кровожадных прокламаций, транслирует их на всю Россию.
Гой, ребята, люди русские!
Припасайте петли крепкие
На дворянские шеи тонкие!
Добывайте ножи вострые
На поповские груди белые!
Подымайтесь, добры молодцы,
На разбой — дело великое!
Нет, это все же не Герцен, это его соклятвенник по Воробьевым горам, вечный сотрудник и соавтор. В эти годы, правда, вдохновителем и соратником Огарева стал другой известный революционер, Нечаев. Все смешалось, и деятельность убийцы финансировалась теперь из фонда, главным распорядителем которого был именно Герцен4.
“— …гимназистов [будете] уверять, что „Светлую личность” вам сам Герцен в альбом написал?
— Сам Герцен, — [отвечал] Петр Степанович” (“Бесы”).
Мы привыкли думать, что некоторые сцены и сюжетные линии этого романа — все-таки преувеличение. Ну не хочется нам считать благородного Герцена или мягкого дворянского писателя Тургенева-Кармазинова пособниками верховенских. Но ничего не поделаешь, так оно все и было5.
Убийство царя стало лишь вопросом времени. И 1 марта 1881 года время пришло. “Судьбоносным” называют часто этот день: вернувшись во дворец, царь должен был подписать указ о привлечении общественности к законодательной работе. Фактически речь шла о конституции, и вот если бы нам успели ее дать…
И что было бы, если б успели? Зачем она вам была? С судебной трибуны провозглашая невиновными неудавшихся убийц — что б вы стали с конституцией, со свободой делать?
Подорванная Империя
Царствование Александра III оценивают по-разному. Для одних оно эпоха реакции, для других — последняя счастливая эра России: спокойствие, довольство, отгораживание от суетного европейского мира. И есть еще особняком стоящая, как всегда, леонтьевская оценка: Константин Победоносцев, по воле нового царя, подморозил Россию. Пусть на морозе ничего не вырастет, рассуждал Леонтьев, но зато ведь и не сгниет. Пожалуй, не сгниет, не успеет: под внутренним давлением — взорвется. Что сам же Леонтьев и предвидел яснее других.
Но эпохой реакции (на европейские революции) были последние годы Николая I: император действительно
“Московское царство” от всех предыдущих, имперских царствований решительно отреклось. Хотя и без манифестов по сему поводу. Слова Александра I о просвещении, о свободе, идущей с окраин, об уникальности и неповторимости населяющих Империю народов (впрочем, последнее не раз говорилось еще Екатериной) теперь стали революционной крамолой. И дело не в масштабах ограничений и репрессий: новый царь был весьма мягок по сравнению, допустим, с дедом. Но самые ярые ненавистники Николая все-таки внутренне понимали, что речь идет именно о торможении, а не о решительной переориентации. Николай создал имперский чиновничий костяк, законосообразную (во всяком случае, по принципиальной своей структуре) бюрократию. А теперь оказалось, что это ни к чему, главное — прямое сближение царя с возлюбленным им народом. Выношенная в предпоследнее царствование, злокачественная эта теория вступит в победную фазу своего развития при Николае II. И почти совсем неприкрыто отрицалось последнее имперское царствование — эпоха реформ.
Десятилетия шли, и сопричастными к деяниям Империи стали ощущать себя многие. Потенциально мощным имперским слоем уже выглядело в конце ХIХ века духовенство, два века приобщения его престолом к Империи сыграли свою роль. Фабричное сословие быстро утрачивало люмпенский характер; чувствовал себя причастным к Империи и солдат. И образованные мемуаристы, и немудреные солдатские песни говорят нам об одном: армия ощущала, что на Кавказе, на Балканах она несет христианским народам свободу и мир, испытывала “чувство высокое, благородное”.
Греми, слава, трубой,