Из плана Е. Петрова: “Валя собирается создать литературную артель на манер Дюма- отца”.
Я, вспоминал Катаев, предлагаю “тему, пружину”, они (Ильф и Петров) “тему разрабатывают, облекают в плоть и кровь”. Далее Катаев собирался пройтись по их писанию “рукой мастера”. В результате должен был явиться на свет “забавный плутовской роман”. Через месяц после соглашения Катаев прочел первую часть (семь печатных листов) будущего знаменитого романа. Маститый автор, им он себя уже чувствовал, и не подозревал, какой удар по самолюбию его ждет. По воспоминаниям Е. Петрова, Катаев прочел рукопись и очень серьезно сказал: “Вы знаете, мне понравилось <…> вы совершенно сложившиеся писатели”. Серьезность тона, такая необычная для смешливого мэтра, для меня важнее слов. Эти семь печатных листов совершенно изменили расстановку литературных сил. Еще недавно, пусть и шутливо, он называл их “мои рабы”, “мои крепостные”, “мои литературные негры”, даже грозил держать их в черном теле. А далее последовала полная и безоговорочная капитуляция: “Я больше не считаю себя вашим мэтром. Ученики побили учителя, как русские шведов под Полтавой”.
Позднее, прочитав весь роман, Катаев от своего первого впечатления не отказался. Что же его так поразило и заставило по-иному взглянуть на своих “литературных негров”? Начиная писать роман, Ильф и Петров ориентировались не только на предложенную Катаевым тему, сюжетные ходы, но и на его недавнюю повесть, сразу же ставшую объектом их пародии. В модном писателе Агафоне Шахове Катаев не мог не узнать себя, а в романе о кассире “Бег волны” — своих “Растратчиков”. Сходство биографических деталей очевидно. “Писать и печататься он начал в пятнадцать лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава” (из ранней редакции “Двенадцати стульев”3). Действительно, еще гимназистом Катаев начинает писать стихи, читает их папе, тете, младшему брату Жене, посылает бабушке в Екатеринослав, печатается в одесских газетах, посещает кружок литераторов “Зеленая лампа”. “Я даже прослыл у знакомых гимназисток слегка сумасшедшим”, — будет вспоминать в “Траве забвения” сам писатель. В ранней редакции “Двенадцати стульев” авторы, несомненно, пародировали и стиль “Растратчиков”: избыточность описаний, перенасыщенность текста деталями. “Хорошо были описаны кабаки — с тонким знанием дела, с пылом молодости, не знающей катара, с любовью, с энтузиазмом и приятными литературными подробностями”. “Ее [зернистой икры] было описано по меньшей мере полпуда”. Могли эти веселые пародии обидеть мэтра? Вряд ли. Катаев всегда поразительно трезво оценивал свои достоинства и недостатки: “стиль выше среднего, выдумка — слаба” (В. Катаев, “Зимой”). Молодые авторы использовали некоторые мотивы ранних рассказов Катаева. Назову прежде всего цикл “Мой друг Ниагаров” (1923 — 1927), где появился литературный старший брат Остапа Бендера, “роскошный и шумный Ниагаров”, напористый, ловкий, удачливый, циничный. “Лекция Ниагарова” (глава из упомянутого цикла) и рассказ “Шахматная малярия” (1925) вели к знаменитому сеансу одновременной игры, который дал гроссмейстер О. Бендер доверчивым шахматистам из Васюков. От вариаций на тему “Птички божией”, сочиненных все тем же Ниагаровым, и рассказа “Емельян Черноземный” (1925) протянулись нити к Никифору Ляпису и его “Гаврилиаде”. Но и это не могло ни удивить, ни обидеть Катаева. Во-первых, без ложной скромности Катаев признавался, что его “воображение кипело” и он “решительно не знал, куда девать сюжеты”, а потому щедро ими делился. “Он приходил к нам в Москве, — вспоминает Н. Я. Мандельштам, — с кучей шуток — фольклором Мыльникова переулка, ранней богемной квартиры одесситов. Многие из этих шуток мы прочли потом в „Двенадцати стульях” — Валентин подарил их младшему брату”. Во-вторых, теперь уже трудно сказать, какие идеи, остроты кому раньше пришли в голову. И в редакции “Гудка”, и у Катаева в знаменитом Мыльниковом переулке всегда много острили, и в этой благодатной для творчества атмосфере литературного соперничества создавались будущие шедевры. Пожалуй, Катаев сразу признал, что в искусстве юмористического рассказа и пародии Ильф и Петров превзошли его. Но справедливости ради хочу заметить, что Катаев умел писать смешно. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать вариации Ниагарова (“Ниагаров-журналист”). Возможно, кто-то из молодых читателей прочтет их впервые. Ниагаров для газеты “Лево на борт”: “Мертвая зыбь свистела в снастях среднего компаса. Большой красивый румб блистал на солнце медными частями. Митька, этот старый морской волк, поковырял бушпритом в зубах и весело крикнул: „Кубрик!”” Та же тема для газеты “Рабочий химик”: “Старый химический волк Митя закурил коротенькую реторту и, подбросив в камин немного нитроглицерину, сказал: „Так что, ребята, дело азот””. “Редактор лежал без чувств” (Катаев В. П., Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 10, стр. 51—52).
“Ваш Остап Бендер меня доконал…” Катаев признал свое поражение, оценив как редкую творческую удачу Остапа Бендера, ставшего “главным действующим лицом романа, самой сильной его пружиной”. Теперь Катаев посмотрел на своих “Растратчиков” как на повесть упущенных возможностей. Ей не хватало пружины, движущей силы. Писатель поставил трудносовместимые задачи: авантюрным сюжетом хотел привлечь читателя, злободневностью и общественной значимостью темы — вызвать одобрительные оценки критики. Рассчитывал он и убедить издателя в будущем успехе. В результате не удалось выдержать книгу в определенном жанре. Вместо авантюрного романа получился непомерно растянутый фельетон, героям которого приговор вынесен уже в заглавии. Исход событий был предрешен. Таким образом, повествование с самого начала в какой-то степени лишалось напряжения и интереса. Энергичный Остап не только обеспечивал движение сюжета, с Кисой Воробьяниновым они образовали замечательную пару. Их абсолютная несхожесть, подобно разности потенциалов, неизменно создавала сюжетное напряжение. Герои же “Растратчиков”, бухгалтер Филипп Степанович Прохоров и кассир Ванечка Клюквин, при внешнем различии характерами похожи как близнецы. Натуры слабые и пассивные, они уныло и безропотно переходят из одних хищных рук в другие. Да и хищники (Изабелла, Ирэн, уполномоченный Цекомпома…) так себе, мелкие. Наблюдать за приобретателями всегда интереснее, чем за растратчиками. К тому же Филипп Степанович и Ванечка деньги тратили скучно и обреченно: они “вяло пили портвейн”, “без всякого удовольствия жевали дорогие груши” и, казалось, с тоской ждали, когда же деньги, а с ними и мучения закончатся. И все это происходило под унылый аккомпанемент нескончаемого осеннего дождя: “Мелкий московский дождь нудно и деятельно поливал прохожих”, “свет ударил в глаза, уставшие от дождевой тьмы”. В “Двенадцати стульях” природа, напротив, неизменно благоприятствует героям. Действие, как вы помните, началось весной (15 апреля), “по мостовой бежала светлая весенняя вода… солнце сидело на всех крышах” и даже курица “почувствовала прилив сил и попыталась взлететь”. Пароход “Скрябин” пришел в Сталинград в начале июля. И только совсем близко к развязке приходит осень и Киса Воробьянинов боится умереть “под мокрым московским забором”.
Кто теперь вспомнит, что известная фраза Бендера “небольшой доклад в Малом Совнаркоме” раньше прозвучала в повести “Растратчик”. Да, Ильф и Петров сделали ее лаконичнее, что тоже существенно. Сравним. У Катаева: “Мне некогда, товарищ. У меня в четверг, товарищ, доклад в Москве, в Малом Совнаркоме”. Но главное здесь, кто произносит фразу. Портрет персонажа не только тонет в многочисленных деталях, за ним даже не закрепилось определенного имени. Уполномоченный Цекомпома с документами на имя т. Кашкадамова Б. К., он же, и это все-таки запоминается, “человек с искусственными конечностями”, “с повизгивающими винтами фальшивых суставов”. Правда, что-то знакомое: не то гоголевский капитан Копейкин, не то “колченогий” из “Алмазного венца”. Род занятий этого героя (продажа комплектов с брошюрами в стихах о разведении свиней), стратегию (“провинция — это золотое дно, Клондайк. Столица по сравнению с ней — дым”) и тактику (действовать “с налету, с места в карьер”) одобрил бы и сам блистательный Остап Бендер. Но тогда, в “Растратчиках”, Катаеву не удалось создать запоминающегося героя второго плана, какими стали в “Двенадцати стульях” гражданин Кислярский с его универсальной “допровской корзинкой” или тот же “колченогий” в “Алмазном венце”.