Уже 3-го мая 1966 г., и значит, почти две недели, что я тебе не писал, но ты знаешь, что я все время неразлучно с тобою, и видишь, куда меня занесло в розысках моих? Почти на 60 лет в твое прошлое: в Лозанну твоей юности, когда тебе шел всего 22-й год.
Сонюрочка, я поражен.
Карточка твоей давно погибшей подруги толкает мои мысли все дальше, все больше вглубь. И самый факт, что ты получила ее от твоей Ани в Лозанне, тоже получает теперь новый смысл, и все — в связи с моим тяжким недоумением. С этой темой: ты и… самоубийство.
Аня потонула в Женевском озере, под Лозанной, и ты сама мне сказала, что предполагали добровольную смерть. Ты и об этом не любила говорить, а карточка, которая сейчас передо мною, — ты ее мне всего лишь один раз показала, чтобы сразу же взять ее у меня из рук и снова запрятать. Почему?
4/V/66. Ты намекала, что в этом случае был как-то замешан Гольцапфель (R.Holzapfel), автор “Panideal’а”, появившегося в 1903 г., стремившийся стать властителем дум молодого поколения. Его “Психология социальных эмоций (Gefьhle)” увлекала Аню, да, очевидно, немало и тебя. Вы дружили с его женой, гораздо старшей, родственницей близкой венских философов, отца и сына Гомперц, у которых ты гостила еще значительно позже, в лето 1914 г., накануне войны, где-то в Австрии. Несомненно, что весь этот круг свято хранил память погибшей Ани, к которой “учитель жизни” Гольцапфель относился с истинным преклонением, как к одному из первоисточников по исследованию “общественных чувств”. Ее фотография, ее восторженно напряженный взгляд и тончайшая улыбка, не оставляет сомнения, что это была натура оригинальная и глубоко одаренная. Стараясь сделать ее провозвестницей своего Панидеала, увлекая ее в лоно своей мысли, он, может быть, сам увлекся и переступил пределы. Она же, очарованная учителем и его мудростью, разочаровавшись в нем, разочаровалась в людях и в жизни вообще. Это, конечно, одни лишь догадки, и когда я их пытался проверить, ты замыкалась в себе и “меняла тему”. Так вот, в этот поздний час тщетно пытаясь встретиться взглядом с Аниным взором, я тебя спрашиваю, знаешь ли ты, знала ли ты тогда, в 1907 г. в Лозанне, что произошло между Рудольфом Гольцапфелем — типом, я бы сказал, а la Отто Вейнингер — и Анной Рейнвальд? И это вовсе не праздное любопытство с моей стороны. Прости меня, Сонюрочка, ты явно избегала говорить со мною об этом откровенно, и, полагаю, не потому, что это касалось “третьих лиц”, а потому, что говорить открыто о них и об их взаимоотношениях значило бы одновременно приоткрыть несколько завесу, которой ты отгораживала не только меня, но и себя от собственного прошлого. Так дай же мне, милая, сказать тебе по этому поводу еще несколько слов.
Верность — это твоя исконная черта, и преданность людям, которых ты признала и полюбила, не имеет границ. Ты сохранила свое любовное отношение к Эсфири до самого конца. Нечего и говорить о твоем брате Эдуарде: эта потеря ощущалась тобою так же остро четверть века после его трагического конца, как в то время — время нашей первой встречи, когда тебе была нанесена эта жгуче-болезненная рана… Аня — я вижу — стала твоей неразлучной спутницей на всем протяжении твоего жизненного пути. Но о Гольцапфеле ты не хотела думать дурно, не то что помянуть недобрым словом. Ты, по существу, либо пристрастна, либо равнодушна. Будь такой, какая ты есть. Однако же что, коли Аня действительно стала жертвой властителя ее дум, ты даже и это ему простила? Это становится угрозой для меня, потому что угрожает мне допустить возможность, что в ночь на 18-е марта ты сама…
Ведь ты не сердишься на меня, Сонюрочка, за то, что я так настойчиво докапываюсь? Ведь ты понимаешь, насколько это для меня важно и насущно?
Я рассуждаю так: если ты столкнулась довольно рано со случаем самоубийства любимого существа и смогла простить виновника его гибели (а это явно ты готова была допустить), то это должно было определить и твое отношение к самоубийству вообще. Ты включила его, так сказать, в естественный порядок вещей. В мировоззрении твоем ты крепко держалась за веру в его незыблемость. В последнем счете, ты думала, люди не отвечают за свои поступки. Не так ли? О да, ты многим возмущалась, но, в конце концов, нащупывала тропинку к примирению. Это относится и к крупным историческим событиям (напр<имер>, к русской революции, обездолившей вашу семью), и к отдельным людям, и даже к известным, на первый взгляд, неприемлемым решениям. Не могла ли ты так же постепенно сродниться с, по существу, чуждой идеей добровольного ухода из жизни?
В этом смысле Лозанна, сцена вероятного самоубийства Ани, было опасным местом для меня — ты понимаешь, прежде всего — для меня! Но я не сообразил, не почувствовал и поплатился — если все это так, как я сейчас это вижу, — за глупую свою близорукость и самонадеянность.
Вспомни!
20/V/66 7/30 веч.
Опять не писал тебе дольше двух недель, но зато сколько я за это время писал, говорил и думал о тебе. Наверно, и это как-то доходит до тебя. Иначе я бы не мог так долго обходиться без письменных посланий к тебе. В этих мыслях моих и даже в разговорах явно выступали очертания пейзажей вокруг Лозанны. Я вспоминал ее и за тебя. Снова призываю тебя вспомнить6.
Когда мы после моих заседаний в Женеве (в 1951 г.) остановились в “Bean Rivage’e” в Nyon’e, т. е. совсем рядом с Лозанной, ты явно уклонилась от поездки туда, и когда мы в одно прекрасное воскресенье все же там очутились, меня очень удивило твое полное нежелание рассказать мне что-либо о твоем старом знакомстве с богоспасаемым уголком этим; ни первый твой университет, ни другие