8. Должно ли государство вмешиваться в развитие языка (защищать, регулировать, реформировать)? Какие мероприятия, направленные на улучшение ситуации с русским языком, вы бы предложили?”
Сергей Гандлевский:
“1. Мне на ум приходят три русские языковые революции: петровской поры, потом — с наступлением советской власти и нынешняя. Первое, что сейчас бросается в глаза (скорее, в уши), это сильная вестернизация — мы вроде бы и взяли курс на Запад. Во-вторых, лагерная лексика хлынула в гражданскую речь, потому что этап первоначального накопления у нас (наверное, не только у нас) получился довольно приблатненным. (В результате какой-нибудь светский раут в газетах вполне может быть назван „тусовкой”. А вообще-то „тусовка”, если верить В. Буковскому, — короткая тюремная прогулка, где зэки из разных камер толкутся — „тусуются” — и делятся новостями.) В итоге вестернизация с поправкой на легализованный лагерный жаргон дает гремучую речевую смесь, которую хочется назвать „брайтонбичизацией”. Все это так и будет звучать, отвратительно или уморительно, пока не найдется какой-нибудь свой Бабель и не „наведет на резкость” этот ублюдочный язык. Тогда и мы все почувствуем его обаяние. Кроме того, свой вклад в порчу языка или, говоря миролюбивей, в речевые изменения вносят новые средства связи: электронная почта и эсэмэски. Они и созданы для мгновенного обмена вестями, поэтому пишутся наспех, без черновика, с небрежностью устной речи, что, конечно же, очень даже способствует утрате навыков письменного взвешенного высказывания и, может статься, в перспективе повлечет за собой вообще спрямление и упрощение размышления как такового.
2. Настороженно и неприязненно. Хотя и понимаю, что всегда побеждали речевые низы и демократический, массовый, ненормативный до поры язык. Чуковский, например, в дневниках возмущается отвратительным, на его вкус, словцом советских секретарш — „пока” вместо „до свидания”. Прошло каких-то 80 лет, и мы не то что крест на человеке, сказавшем нам на прощание „пока”, не ставим — мы сами так говорим. Тем не менее вовсе не обязательно „бежать за комсомолом”, если сердце не лежит. Я в собственной каждодневной речи стараюсь следовать правилу Льва Толстого: делай, что должно, и пусть будет, что будет. Иными словами: говори, как считаешь нужным, и не говори, как не нравится, — это и будет твоим посильным вкладом в язык.
3. У меня аллергия на уже помянутую „тусовку”, на приблатненный оборот „по жизни”, на некогда одесское и анекдотическое „фанат” вместо „фанатичный приверженец”, и особенно мне не нравится слово „совок” применительно ко всему советскому. Этого слова не употребляли настоящие убежденные антисоветчики моей молодости. Его, как мне представляется, спешно выдумали и ввели в обиход наспех перекрестившиеся пай-мальчики — приспособленцы всех мастей. Оно для меня как сорванные в панике погоны попавших в окружение: чтобы их не опознали при смене знамени и присяги. Прошло много лет, и слово это, к сожалению, укрепилось в речи, но я не могу забыть и простить его изначальной, чрезвычайно неаппетитной конформистской сущности. Но есть и обаятельные, выразительные языковые новшества — мои дети их щедро поставляют. Мне нравится глагол „щемиться” — в смысле суетливо и, как правило, тщетно добиваться чего-либо, совершенно не заботясь о сохранении лица. Глагол „замутить” — в смысле „завести интрижку” или вообще что-нибудь втихаря затеять, скажем, выпивку — тоже симпатичный.
4. Смотря какие. Без некоторых заимствований никак не обойтись, когда речь идет о каком-либо принципиально новом понятии или предмете, например “пейджер” или “файл”. Но чаще всего нынешние заимствования производят убогое, чуть ли не смердяковское впечатление — когда люди тужатся сказать как-нибудь пошикарней, поиностранней. Чего ни хватишься — все у них, видите ли, эксклюзивное!
5. Разумеется, для прямой речи персонажей. А от себя — всегда отстраненно и с оговоркой, как в нынешней анкете.
6. Брань нужна, как нужен перец при стряпне. Добавлять по вкусу, как пишут в инструкциях, — этим все сказано. Мне случается материться — и в быту, и в литературной практике. Смею думать, что я делаю это кстати, а не по скудости словаря. Существует немалое количество очень смачных нецензурных выражений, милых сердцу словесника.
7. Плохо отношусь. Потому что размывается понятие нормы. Одновременно страдает и обсценная лексика — она опресняется, т. е. утрачивает действенность. Скажем, в „Войне и мире” одно, если не ошибаюсь, бранное слово, но оно под пером мастера „работает” на 100 процентов. А все это сорное сквернословие СМИ отнимает у языка лексическую „тяжелую артиллерию”. Лев Рубинштейн считает, что теперь „запретной зоной” (а она, видимо, необходима языку) станет круг понятий, связанных с политкорректностью. У нас, боюсь, еще не скоро, потому что сама политкорректность еще не стала чем-то неукоснительным и навязшим в зубах.
Что касается репрессий за нецензурную брань… Боюсь, этим, как чаще всего и случается, займутся такие ограниченные и тусклые люди, столько привнесут в свою деятельность административного восторга, что тошно станет.
8. Надо, чтобы была норма — печка, от которой плясать. Словари, прежде всего которые старались бы поспевать за языком, но вершили бы над каждым новым словом свой авторитетный стилистический суд. Разумеется, пусть там будет слово „эксклюзивный”, но пусть оно будет и аттестовано соответствующим образом, чтобы человек, следящий за своей речью, знал, что слово так себе. Пусть некий ареопаг филологов и литераторов выскажется. А уж кто возьмется организовывать это начинание — государство или кто еще, — совершенно не важно, по-моему”.
Елена Шварц:
“1. Помимо очевидных изменений: обеднения лексики, сведения ее к нескольким емким выражениям, главная перемена в самом музыкальном строе языка, в изменении интонаций. Появился такой особый язык канцелярских (офисных) и „найтклубовских” девушек — странно певучий, как новый диалект какого-то неведомого региона, по которому они узнают своих даже без сленга.
В современной литературе мы иногда встречаем в противовес этому необычайную языковую усложненность и изысканность (Олег Юрьев).