Ну, батя! И тут оказался прав!
— Но вы… ты же кудрявый был!
— Ну… вот. — Он шутливо развел руками.
— Но ты же петь хотел!
— Ну… вот.
Мы помолчали.
— Так что… извините — пришлось зафиксировать его! — снова переходя на официальные позиции, произнес он.
— В смысле — привязать?
Этого он не потерпит.
— Скончался. В двадцать два пятнадцать.
— А я тут навез всего!
В Комарово я по заливу возвращался. Шел неторопливо — теперь уже не надо спешить! На асфальте тряслась от ветра пена. Давно я тут не был! Сколько понастроили всего!
Я вошел в его комнату в городской квартире. Вдохнул его едкий запах. А он уже сюда не войдет. Чувствовал он это, когда уезжал? Я как его глазами смотрю… Открыл шкаф. Костюм. Рубашка. Галстук. Ботинки… Сумка — в другом шкафу.
Над столом было его фото: отец в полосатой пижаме (так ходили тогда) на крымской набережной. Через парапет летит длинная волна, насквозь просвеченная низким солнцем, — отец, смеясь, отворачивается и закрывается от нее ладонью.
11
В столе его нашел еще несколько листков.
…Под конец жизни все чаще почему-то вспоминается детство. С самых первых дней моей жизни, проведенных в деревне, все производило на меня громадное впечатление, и главное — я обо всем хотел составить свое особое мнение, непохожее на мнение других. Я еще ползал в рубашонке по лавке, как вдруг заинтересовался содержанием блюдечка на столе, подтащил его к себе и, не раздумывая, выпил. Это был яд для мух. У меня сразу начались судороги, но судьбе не было угодно, чтобы я умер. Я прожил долгую жизнь. Но характер мой остался такой же — я все должен был попробовать сам и лишь тогда соглашался, но далеко не всегда.
Я рос очень впечатлительным, и жизнь моя запомнилась очень ярко с первых дней. Помню запах мятой травы. Вместе с отцом и другими мужиками мы лежим на траве и ждем, когда истопится баня. Садится солнце. Я еще плохо стоял на ногах, но, помню, полез бороться с соседским молодым мужиком. Он, конечно, сразу поддался, лежал на спине. Я радостно тузил его. А он хохотал: “Победил, Егорка, победил!” Этот момент, почему-то очень важный, я помню ясно, словно он был вчера.
Врезалось и другое впечатление. Я еле научился ходить и, еще покачиваясь, бегу по тропинке, радуясь, что столько можно увидеть. Передо мной так же радостно бежит маленький воробей, весело поглядывая на меня. И мы оба с ним счастливы. И вдруг сзади налетает какая-то тень, воробей жалобно вскрикивает и исчезает. Только что была молодая и радостная жизнь, и вдруг нет ее — унес коршун! Я постоял, потом заплакал и побежал домой. После я думал — зачем мне это показали так рано? Видимо, для того, чтобы я ценил эту мимолетную жизнь и не растратил бы ее даром.
— Так… Рубашка… галстук… ботинки… костюм. А носки?
— Забыл!
Как отец шутил в таких случаях: “Жабыл!”
— Ладно… тут что-нибудь подберем.
Зимой в Березовке тоже было хорошо. С обрыва реки мы катались на ледовках. Мы находили коровью лепешку побольше и покрасивее. Вдавливали в нее конец веревки и поливали это на морозе водой. Скоро все смерзалось, и можно было отлично съезжать на этом с обрыва к реке. Съехав, мы за вмороженную веревку, которую не выпускали из рук, тащили ледовку за собой вверх и снова съезжали. Так мы катались дотемна, когда ничего уже не было видно, и тут я спохватывался и бежал домой. Кожушок с раструбами, который сшила мне мать, за время моего катания смерзался, и когда я радостно подбегал к дому, он задевал прутья плетня, и они трещали трещоткой. Мать слышала это и говорила тем, кто был дома: “Егорка бежит, кожушком стучит!”