отморозишь... Ой, Господи, убей его молнией прямо в глупое темя!..
Она мне порой казалась жестокой. Ругала власть за то, что народ распустился. Шипела на моего папу из кухоньки — так шипит примус:
— Ты жалуешься, что зерно с тока воруют. Надо руки рубить!
— Как это — рубить?!.. — не понимал добрый лысый мой отец.
— А вот так! Украл раз — левую руку отрубить. Украл второй раз — мизинец правой руки. И человек поймет…
— Мама, так нельзя. Человек иногда ворует из-за голода.
— А пусть он хорошо работает. Зарабатывает много трудодней. И на чужое добро не заглядывается. На чужую жену. На чужие деньги.
— А если заглядывается, тоже рубить? — уже ухмылялся отец.
— А если пьет, керосином напоить и поджечь ему язык! — выдавала бабушка нечто уже и вовсе несусветное.
Но надо признать: в душе она была иная. Бесплатно вязала из чужой шерсти носки новорожденным в деревне, за копеечную плату — взрослым женщинам кофты, пока начальство не попеняло участковому милиционеру, что его мать занимается капиталистической деятельностью. Если бабушка испекла пироги — несла в соседние избы дать отведать. Если дети первого мужа, ныне тоже старики-рыбаки, привезут сорожек мешок — половину раздаст. Но на язык, на язык остра…
Я думал, бабушка ненавидит меня за глупые слова о религии, а вот же — сидит возле моей кровати и бормочет нараспев какие-то незнакомые слова...
Отец, учивший в детские годы в медресе молитвы на арабском языке, послушав, усмехнулся:
— О смерти она ему читает.
Он сам был коммунист, но, как сейчас сказали бы, контактный. Мать же, услышав слова отца, расстроилась и заплакала.
— Зачем ты ему про смерть читаешь?
— Я читаю, потому что он все равно умрет... — отвечала грозно старуха. — Не сейчас, так позже. Но я уже могу не успеть ему почитать эти молитвы. Он же должен знать, какая дорога его ждет.
— И ты что, знаешь, какая дорога его ждет? — язвительно воскликнула мать. — Отойди, я сейчас ему горчичники буду ставить!
— Ставь, — не возражала старуха. — Только мне не мешай, я дочитаю эти суры.
Мне было то жарко, то холод пронизывал меня, такой, что зубы мои стучали. И однажды среди ночи я очнулся — рядом, как привидение, сидела в темноте снова она, моя бабушка, и, тряся головой, продолжала бормотать нараспев, несколько в нос, свои мольбы.
А в окно светила луна, на улице играла гармонь, смеялись и визжали девушки. И лиловые тени ложились от рамы на золотые половицы. И в окне билась прозрачная бабочка, и тень от нее была огромная, она порхала по мне, как смерть.
— Бабушка, — попросил я старуху, — а ты не можешь мне объяснить по-русски или хотя бы по- татарски, что ты и кому говоришь?
Бабушка словно и сама очнулась, долго на меня смотрела, потом улыбнулась черным беззубым ртом...
Впрочем, вру, мне так показалось из-за болезни и со страху, что рот у нее беззубый. У нее до глубокой старости оставались целы все зубы! Помню, мама этому изумлялась. А однажды я увидел и вовсе диковинную сцену: наша бабушка Фатима сидела возле горящей печки и, моргая от усердия, напильником шоркала себе во рту.
— Что ты делаешь?! — ахнул я.
— Зуб точу. Грызла орех, зуб сломался, режет язык. — И, вынув напильник, пальцем попробовала во рту. — Теперь гладкий.
— Бабушка, — повторил я уже среди ночи, когда через волнистые зеленоватые стекла окошек