публикаторы прислали фотокопии писем в Пушкинский Дом. Сначала Анциферов не хотел даже их смотреть, потом взял к себе домой, заявив, что он уверен, что без труда докажет с помощью экспертизы, что это подделка. Поздно вечером он пришел к Л. К. Чуковской совершенно потрясенный. Он убедился, что это не фальсификация и не подделка. Лидия Корнеевна (которая и рассказала мне эту историю) говорит, что на нем не было лица и он еле говорил. Н. А. Герцен так пала в его глазах, что он не хотел даже называть ее по имени: он говорил о ней «эта женщина». Это была не досада историка, ошибшегося в гипотезе, — а это была живая боль обманутого близкого человека. С этого вечера он уже не мог оправиться и очень скоро умер.
В начале шестидесятых годов Москву обежала нелепая выдумка, что будто бы на каком-то кладбище на могиле Артемия Халатова31 некий писатель встретил старика, который оказался Пильняком, Борисом Пильняком, носящим чужое имя, спасшимся от расправы в тридцать седьмом году и служащим где-то сторожем. Но, во-первых, у А. Халатова, погибшего в заключении, не могло быть могилы на кладбище, во-вторых — все прочее было неправдоподобно не менее этого. И все же эту историю мне всерьез рассказал К. Г. Паустовский с несколькими живописными, видимо, им самим выдуманными подробностями. Мои возражения его не столько рассердили, сколько обескуражили. Он замолчал, но через минуту рассказал мне еще одну совершенно фантастическую историю про тайну жизни Александра Кривицкого. Не знаю, верил ли он сам в эти истории, но ему доставляло явное удовольствие их пересказывать и дополнять деталями и живыми штрихами. Знающие люди уверяют, что многие его рассказы, о Бабеле например, выдуманы им самим, вернее, развиты им на какой-то бледной реальной основе, довыдуманы до неузнаваемости.
Нашел в старых папках рецензию Юрия Олеши на постановку «Давным-давно» в ашхабадском Театре им. Пушкина. Дело было в конце войны. Рецензия написана несколько снисходительно, но, в общем, хвалебно. «В пьесе есть много живых сцен, вызывающих в зрительном зале раскаты хохота и аплодисменты. Такова, например, сцена дуэли между поручиком и переодетой невестой. Очень смешон также разговор Кутузова и героини. Великий полководец очерчен теплыми тонами, и зритель проникается особым чувством подъема, видя перед собой великого человека в простом облике. Совсем хороша сцена, в которой пленный испанский офицер французской службы выручает героиню из беды. Этот образ свободолюбивого испанца является вообще одним из лучших в пьесе». Очень точно пишет Олеша об исполнении главных ролей: «От образа Жермен исходит нежность и обреченность — две черты, которые и хочешь чувствовать, видя перед собой француженку, отказавшуюся от родины ради любви к русскому офицеру». «Роль Шуры Азаровой требует от актрисы целого ряда переходов из одной эмоции в другую, причем переходы эти совершаются то в лирическом, то в трагедийном, то в комедийном плане». «Нам кажется, что следовало бы прибавить к образу Ржевского некоторую долю лоска. Это все же гусарский офицер 1812 года. Если это отчаянный рубака и поклонник вин, то все же он принадлежит к тому русскому офицерству, которое в историческом плане слагалось в поколение блестящих молодых людей, может быть, и пронизанных насквозь воинственным духом, но одновременно таивших в себе некую изысканность в делах любви, дружбы и чести. Хотелось бы, чтобы гусар не был всегда простодушен, а следовало бы блеснуть иногда ироничностью». И так далее. На фоне стандартных «периферийных» рецензий эта обратила на себя мое внимание еще раньше, чем я увидел подпись. Я тогда ответил Олеше письмом и получил в ответ странную телеграмму с просьбой о займе. А по-настоящему познакомились мы уже после войны, в стенах «Националя» и «Коктейль-холла». Но это уже другая история. Моя пьеса Ю. К. нравилась, и однажды он сравнил ее с «Орленком», своей любимейшей пьесой. Он мне говорил: «Александр, ты поставил в русской литературе рекорд: ты написал гениальный патриотический фарс. Да еще в стихах! Фарс в стихах! Это чего-нибудь стоит! Я хочу сейчас за тебя выпить...» И мы несколько раз пили с ним за меня и за «патриотический фарс». Странно: он забыл, что писал рецензию, но хорошо помнил пьесу и спектакль.
Когда Андрею Платонову было совсем плохо, он болел, у него не было денег и его почти не печатали, потому что он был в опале после рассказа «Семья Ивановых», В. Гроссман пришел к Фадееву просить того помочь Платонову. Тот удивился и отказался. «Знаешь, бывают времена, когда высшим моральным долгом является подумать о самом себе», — сказал он с искренней, свойственной ему задушевностью.
Страшный рассказ А. И. Пантелеева о гибели его друга и соавтора Г. Белых, арестованного в 37 -м году. По его словам, того посадил родственник (кажется, по жене) из самых вульгарных квартирных счетов. Нечто до предела низменное и мелкое. О разговоре А. Пантелеева с этим человеком. А. И. верно говорит о множестве моральных травм, попутно нанесенных террором, — о том, о чем он сам еще не имеет мужества ни писать, ни говорить. Что-то о Маршаке в этой связи. О ссорах Житкова с многолетними друзьями. Туманно, но я почти угадываю.
В писательском доме работал плотник, делавший книжные полки одному драматургу. Однажды он спросил хозяина, правда ли, что в этом доме живут одни писатели. «Да, правда, — сказал хозяин. — А что?..» — «Вот я думаю, что не стал бы жить в доме, где живут одни плотники. Скучно!..»
«Быть умным — значит не спрашивать о том, на что нельзя получить ответ. Быть счастливым — значит не желать того, чего нельзя получить». Это запись из дневника В. Ключевского. Это, конечно, верно, но самые гениальные и замечательные люди как раз поступают противоположным образом: спрашивают о том, на что нет ответа, и требуют того, что невозможно.