"Кто же он в самом деле?.."
Сергей Стратановский. На реке непрозрачной. Книга новых стихотворений. СПб., “Пушкинский фонд”, 2005, 64 стр.
Сергей Стратановский, один из классиков ленинградской неподцензурной поэзии, находится как бы на обочине внимания, — признан, но не загнан в автоматический ряд классиков. Это, впрочем, характерно для многих представителей данной культуры (вспомним Елену Шварц или Александра Миронова). В случае Стратановского к “общегрупповой” модели поведения прибавляется совершенно личная позиция “неприсоединения”. Она проявлена в первую очередь именно в плоскости поэтического высказывания как такового (и, следом уже, художественной идеологии).
Лирический герой Стратановского не вполне участник всеобщего движения феноменов и явлений, не “актант”. Но он и не вполне наблюдатель (хотя наблюдатель больше, чем действователь). За ним сохраняется некоторая уверенность в праве на оценку, но оценка эта включает в себя самые различные версии и противоречия мира:
Памятник ставим
крепостному тому,
что ушел от взбесившейся барыни,
Взбунтовался безмолвно,
но прежде Муму любимую
Утопил, как велели.
..............................................
Кто же он, в самом деле?
Жалкий раб или все-таки скиф непокорный,
Этот дворник, которому памятник ставим?
Присутствие неразрешимости в качестве основополагающего механизма культуры — и естественно вытекающее из него вопрошание. Это весьма распространенная у позднего Стратановского модель. Петербургский поэт Тамара Буковская (кстати, ей посвящено стихотворение в рецензируемой книге) сказала как-то, что Стратановский — современный баснописец. Если принять это не за шутку, а за своего рода “терминологическую метафору”, за способ расширить жанровые ограничения, вовсе их, однако, не лишаясь, — в этом высказывании обнаружится очень важный смысл.
Для отечественных семнадцатого — восемнадцатого веков басня и притча были чуть ли не синонимами. Стратановский актуализирует это неразличение, делая его значимым. При этом собственно притчей оказывается сообщение, дополненное “моралью”, — на ее месте то самое вопрошание, о котором говорилось чуть выше. Неразрешимость события (или непознаваемость феномена) усиливается его риторическим обсуждением, по определению ни к чему не ведущим.
При этом подобная модель характерна именно для новых стихотворений Стратановского. В ранних вещах притча обладала существенно более гротескным обликом, хотя и здесь трагиэйфорическое внутреннее противоречие снимало возможность однозначной интерпретации:
Тысячеустая, пустая
Тыква катится глотая
Людские толпы день за днем
И в ничтожестве своем
Тебя, о тыква, я пою
Но съешь ты голову мою
Здесь центральный образ нарочито абсурден, что усиливает общий пафос “негативной мифологии”. Но и для раннего Стратановского в целом характерно обращение к “реальной” предметности, к “узнаваемому” списку культурных стереотипов — не с описательно-медитативными, или концептуализирующими, или неомифологизирующими целями, — но с позиции, так сказать, морализатора-деконструктора (поэтому любые “внешние” совпадения с Дмитрием А. Приговым следует