книги и пластмассовый куб с компакт-дисками: “Тут час назад приходил Леша Дидуров. Это — от него. Последние CD-антологии”.
Они и оказались последними: через неделю Дидуров умер.
Я прочитал почти все отклики на его неожиданную кончину. Борис Минаев уверенно написал в “Независимой”, что Дидуров был последний литературный герой из встреченных им за жизнь. Кажется, я понимаю, что это значит.
“В принципе, такие люди в русской литературе были всегда. Собиратели. Открыватели дверей своих лачуг, дворцов, квартир, мезонинов, подвалов, чердаков. Гостеприимные накопители чужих судеб, чужой энергии, чужого таланта, горя и счастья. Я выстраиваю здесь этот ряд сильных слов не для образа — сильные слова были для Леши вполне нормальными, он их употреблял спокойно в своей речи, для него не было в этом какого-то специального пафоса — пафосом была вся его жизнь”.
В автобиографических “записках из андеграунда” “Четверть века в роке” (второй переданной мне книжкой была антология “Русский рок — новый срок”) Алеша написал с тем самым пафосом, горячо и страстно: “В тридцатилетней войне
В этой же книге, представляя, ближе к финалу, новых участников своего кабаре, Дидуров сказал об одном из них — талантливом Денисе Третьякове, авторе замечательной песни “Мама устала ждать”, так: “В общении простой и улыбчивый, в песнях своих Денис — трагик и эпик. Дело Башлачева живет, пока Денис побеждает. А он побеждает. Значит, дело Башлачева живет. Я очень, очень болею за это дело… Всякий, кто имеет эпическое мирочувствование, вызывает во мне сладко-тревожное умиление и желание хоть чем-то помочь жить”. И дальше — как он, Дидуров, гордится, что вывел Дениса “во всероссийский эфир” и опубликовал его в антологических CD-альбомах рок-кабаре.
Читая отклики на смерть Дидурова — не только на интернет-сайтах и в электронных версиях тех или иных изданий, а и в сообщения в блогах, — я наткнулся на того самого Дениса Третьякова в том самом “ЖЖ”, сиречь “Живом журнале”. Что-то подсказывает мне, что в рамках нашего обозрения цитата из его импровизированного сердечного мемуара будет очень уместна. Что же до характеристик, то я оставлю их на совести автора и на “ситуации момента”, тем более что твердо знаю: отнюдь не все “в московском андеграунде” считали Дидурова совком. Просто в нем была особая разновидность романтизма, к советской власти, разумеется, не имеющая никакого отношения.
“Мысли немного путаются. Я у него играл в „Рок-Кабаре”. Первый раз, когда приехал в Москву, я играл у него. В музее-квартире Михаила Булгакова. В 1999 году это было, летом. Я пришел (Джек привел, они вместе дружили, Джек почему-то считал, что мне обязательно нужно у Дидурова спеть), Дидуров отвел меня в сторону:
— Поете?
— Пою.
— Тогда спойте свою самую главную песню.
А у меня хрен его знает, что там вообще может быть главное? Начал петь какую-то. Пропел полкуплета.
Дидуров оборвал:
— Идите на сцену петь.
— Сколько?
— Побольше.
Я всего три песни хотел. Я на тот момент сочинил аж целых шесть, но только три мне нравились. Дидуров после моего дебюта вышел на сцену, что-то долго вещал про меня (он меня видел первый раз в жизни). Потом мы долго еще общались, и в каждый свой приезд в столицу я приезжал с другом Джеком к Дидурову. Попадал со своими песнями в его сборники, литературные и музыкальные. Не один я туда попадал. Юля Теуникова, Ольга Тишина, Юля Неволина, Джек, Силя, Шура Прахов, Сергей Калугин... да все, в общем-то, мы к нему попадали. Хотя в московском андеграунде Дидурова никогда не любили, считали совком. Он не вписывался никуда. Для бардов — слишком резок, для рокеров — богемно литературен и чересчур политизированный, приземленно-бытовой. „Метафизически плосок” — как, наверное, мог сказать бы Сергей Гурьев. Но не сказал. Старая школа. Дидуров суровый был мужик, говорил — как брусья строгал. В оценках был предельно субъективен и резок. Если не нравилось твое творчество, то все — твои песни говно, а понравилось что-то, строчка какая-нибудь, — ты гений на века. Он меня гением называл постоянно и прямо в лицо. Так и говорил мне: