дыхание, и свобода, и дурное внезапное счастье, и... и...
X
А к пяти утра не осталось сил ни на шутки, ни на ругань, ни даже всплакнуть, как Ева делала раза два, а теперь тащилась, переставляла ноги с совершенно каменным лицом. Ужасно холодно. От дрожи — позвоночная усталость.
Никакой автотрассы. Стратеги хреновы.
Пожалуй, светало, но лес так и стоял сумрачным, только странно разбухал серым, плыли, проявляясь из ниоткуда, кусты и деревья, играли силуэтами. Тихо как… Стелился туман, сгустками, студнями лежал в овражках, и становилось не по себе. Как английское кино: конский топот из тумана и тенища деревьев, словно шпалы мироздания.
Они брели по лесу днем, брели по лесу ночью, когда громадно-багровая, словно насосавшаяся крови, луна выползла сбоку, напугала всех (а потом приняла вполне мирный и городской — чуть фальшивый в своей скошенности — вид). Скандалили. Спорили про выход на дорогу. Пути назад все равно не было. Никите досталось сполна — и за то, что он умудрился не взять с собой спичек... Ладно хоть воду не забыли.
Будь лес диким, “девственным”, как писали в книжках про страшных пиратов да прекрасных принцесс... — но нет, тут и там встречались давние
Так, ночью под пригорком нашли целый взвод бестолково натыканных и поваленных пирамидок со звездами, проржавевших до крошеных дыр, уже без надписей, без всего. Испугавшись, спорили: это же не могилы? (Читай: мы же не могли опять вернуться!) А может, это тех, кто в эвакогоспиталях? А может... Сошлись во мнении, что все-таки старые памятники, свезенные за территорию. Но все равно, получается, близко.
Светало, и все пятеро брели уже в суровом глухом молчании. Выгорело все — и теперь пепел, не улыбнешься и из вежливости, все сосредоточенно таращатся перед собой, как больные. Спать. В какие-то часы под утро так хочется, что отнимаются мозги... Потом проходит. Сменяется такой резкой, ненормальной, холодом подстегнутой собранностью, можно сказать — трезвостью, от которой все вокруг еще более нереально. Холодно. Бред. Бред.
Эмоций не было — все они замерзли, и Олег еле соображал. Ева уйдет к Костярину. Как только приедут в город. Конечно, сволочь. Что можно сделать? Нет, ну что-то ведь, наверное, можно. Привязать веревками, цепями. Из кожи лезть, стать самым любящим, да кем угодно, лишь бы только... осталась.
Костя плетется рядом, запинаясь, действительно — еле волочит ноги, а глаза хлоп-хлоп, от бессонья одуревшие. Господи, и его-то жалко. За что все это? За что это ему, Олегу: любимая девушка, друг, и все так стиснуто железными “правилами треугольника”, как в плохом кино?
И тут впервые резанула мысль (невероятно даже — как, в таком анабиозе), ударило: а согласился бы вообще Костя на побег, не будь Евы... не будь всего этого? — и не к ней ли, не с ней ли он вообще бежит, не она ли, часом, его вернула к жизни? Этому-то как можно мешать? “Веревками, цепями”... Да ведь все равно что убить. Своими же руками!
И, уже цепляясь за какие-то корни, за колтуны прошлогодней травы, по-стариковски упрямые, Олег таращился в лихорадочные утренние сумерки, пытался хоть что-то понять, разобраться —
— Кузьмич! Вам плохо?..
Дед оседал по стволу березы, сев, поводил обалдевшими глазами, стал бестолково подниматься, загребая, кое-как смог, все озирался, словно не знал — что, куда, зачем...
Они забегали в панике, поливали водой стариковские усы; вспыхнул даже и скандал, когда Ева кричала Никите, что он завел их черт знает куда, а Никита — что не было другого выхода, и нельзя же было спокойно уехать самим, и...
Все оказалось серьезнее. И Кузьмич, и Костя оба впали в какое-то отрешение, в полуобморок, они еле двигали ногами, внятно ни на что не отвечали, — и остальным, с которыми вообще-то обстояло почти так же на сухом морозце утра, волей-неволей пришлось подобраться. Так и вели под руки, буквально тащили, бормоча ободрения: Никита с девушкой — Кузьмича, Олег — Костю.
— Когда доберемся до трассы... Надо “скорую помощь”...
— Ты головой-то думай, что говоришь! Тогда уж лучше сразу обратно... Сдать в надежные руки,