А песенка моя — падалица,
Восклицалки, скрюченные в вопросы,
Скрип лица.
Низко пал и в себя не верю я.
Никакой не писатель я, не пиит.
Просто косо заваливается империя
И скрипит.
История в России — перманентный апокалипсис. Революционная ситуация поставлена в вечную повестку дня. Человек у нас попадает прямиком на Страшный суд. Когда возможно все и всегда, но случается только самое страшное, самое трагическое, самое главное.
С Вервием спорят. Его ругают. Над ним подсмеиваются. Но как-то так получается, что именно он фокусирует в себе самое главное, его авторитет основан не на формальной власти, а на харизме.
Он спускается под горку с неба и приносит себя в жертву тому смыслу, которым владеет в такой же степени, в какой этот смысл владеет им самим.
…Все только обитают. Все существует как нечто относительное и падающее в Лету (уже упавшее, канувшее). Лишь он один — бытиен. Лишь он единственный соотносится с миром предельных величин, с традицией, с воплотившим ее языком, с сущностным, неспекулятивным народом, с самой гражданкой Вечностью. Безумие смертельных, смердящих обстоятельств обращает и возвращает к творчеству как к наиболее реальной возможности коснуться сути.
Писателя Михаила Письменного я помню еще по пересказу им для детей Библии — “Библейским историям”. Нелишне упомянуть, что он — поэт и переводчик с большим стажем, кстати, автор пересказа “Истории о Фаусте и черте”. В 2003 году в “Рипол классик” вышли его книги “Житие преподобного Антония Печерского”, “Житие преподобного Сергия Радонежского” и “Житие Александра Невского”. Анонсирован роман “Время Бога”.
Повесть “Литературы русской История” естественным порядком вырастает из прежних занятий и сочинений и корреспондирует с ними. Перед нами своего рода агиографический опыт — однако на сей раз абсолютно нетрадиционный. История, которая сопрягается со Священным Писанием — но так, что прямых ассоциаций и параллелей ни разу в тексте, кажется, не возникнет. Жизнь, пересказанная несколько раз, как жизнь Иисуса в Новом Завете, — с той мерой уподобления, которая вообще возможна, когда миссию и жизнь Богочеловека соотносишь с миссией писателя и жизнью человеческой. (Художник постигает жизнь — но жизнь не постигает художника. В нем есть что-то не только от здешней жизни — неподвластное, неподотчетное ей. Что-то небесное, занебесное, небывалой, несказанной синевы. Но по крайней мере образ героя, недоступного вообще для понимания и пересказа, не был задачей Письменного.)
Случившаяся повесть — итог зрелых размышлений. Ума холодных наблюдений и сердца горестных замет, не без того, да. Иногда героям отданы мысли, которые явно принадлежат автору. Есть и синтетический смысл, рождающийся в целостном видении явленного мира… Общий вектор мыслей и интуиций Письменного, пожалуй, должен привести к единственному выводу: главное событие русской истории и общее дело русского народа — это литература. Она раньше жизни, больше жизни, важнее жизни. Она — случилась и состоялась. А все остальное имеет смысл и значение именно в той мере, в какой причастно таким образом понятым литературе и судьбе писателя. Вокруг и по поводу. Никакой другой жизни, в сущности, и нет. Миражи, фикции…
Россия — это, по сути, литературная община. Русский народ — народ книги. Русский человек — человек книги, пишущий книгу, вписанный в книгу и из книги становящийся самим собой. В пределе именно таков своеобразный, творческий, несводимый к любой обрядности христоцентризм отечественной культуры. Такова специфика русского Эха, Зова и Окликанья.
Евгений Ермолин.
Москва — Ярославль.