Разбудил меня владелец этих картин, хороший парень Слава Карпенко, приятель моих приятелей Домбровского и Казакова. Я сразу понял, где я. Я был адекватен: у Карпенко я и остановился, как прилетел.
— Тебе плохой звонок из Ленинграда, — сказал он. (Я не мог себе поверить, что уже знаю, в чем дело.) — Подойди, жена на проводе.
— Умер Олег,— сказала Наталья.
— Когда?
— Вчера, в час дня.
Тогда я не зарыдал. Рыдаю сейчас. “Плачу и рыдаю”, как Юра Казаков.
Вчера в час дня чиновник вычеркивал в протоколе имя Олег.
Перед глазами вставал образ моего вчерашнего собутыльника: тело как черное облако, будто во фраке со скрытыми под ним непомерными мушиными крыльями. Нет, не сразу углядел я нечто угрожающе-жужжащее в этом инобытиянине . Ангел смерти или стололаз экстра-класса? Но — факт: не только никто не знал его прежде, но и на фуршете никто не запомнил. Не видел .
Когда-то давно, в шестидесятые, после редкого наезда брата в Питер, хотел я написать рассказ под музыку Баха “Каприччо на отъезд любимого брата”.
Привиделся мне рассказ с эпиграфом “Незапный мрак. Иль что-нибудь такое...”.
Там у меня наверняка было бы и вот про что.
Среди немногих отцовских книг была у нас и трехтомная “История искусств” Гнедича (два почти новеньких тома, один засаленный и растрепанный). Брат был способный мальчик, рано научился буквам и рано стал пробовать читать и писать. Родители поощряли его в этом, не ругали, если он писал и рисовал на чем попало, и даже за то, что он писал или рисовал. Так была им создана серия семейных портретов, мало отличимых друг от друга, если бы не было подписано, кто кто. Он выпускал эти портреты день за днем, как газету (сказывалась будущая профессия): “Мама — плешь”, “Папа — плешь”, “Бабушка — плешь”, “Андрей — плешь” и т. д. Плешивым никто не был, потому и не обижался. Знал ли сам автор, что такое плешь? Мама, впрочем, всегда кокетливо заявляла, что “не любит плешивых”. “Плешь”, наверно, было самое ругательное слово, какое он знал. Смеялись. Обижались бы уже, если бы кого пропустил. Портреты вкладывались в Гнедича.
Приходит мама с работы (это еще до войны было, а мне как фамильный анекдот рассказывалось уже после Победы), а ее трудолюбивый Олегушка сидит с карандашом над Гнедичем и приговаривает: “Стук-грек! Стук-грек!” Что за “плешь” он в Гнедиче рисует? А там совершенно голая сисястая тетка, обвитая толстым змием, и под ней подписано: “Стук „Грех””. А наш Олегушка уже читает! — сообщила мама отцу. Что же он читает? Стук-грек, стук-грек, стук-грек...
У него раньше моего случился интерес к обнаженной натуре...
Не написал я того рассказа о брате, хотя он и задуман был гораздо ближе к немецкому экспрессионизму, представителем которого был Стук, и греха в рассказе должно было быть побольше, чем в раю. Но не написан этот рассказ был задолго до его таинственного исчезновения в Венеции в 1983 году.
Виктор погиб в автокатастрофе вместе с любимой женой в 2004 году, аккурат в День Победы.
Григорьянц, слава богу, только что вырулил из инфаркта с инсультом.
Наталья умерла ровно пять месяцев назад.
Знаю, что Томас Манн написал “Смерть в Венеции” (я то ли читал, то ли фильм смотрел)... В Венецию меня два раза мама не пустила (в город, где пропадают ). Надо бы мне “Марио с волшебником” все-таки прочесть: вдруг и это в Венеции? А — страшно.
26 февраля 2007, Лорен.