статуй поклялся б? — Гоголь
это держал клюку.
Все равно, в каких видах
дылда ни представал,
стыл у дверей закрытых
лишь пустой пьедестал.
Не важно, что то был Питер,
в лунных чарах к тому ж,
где валтасарских литер
неизъяснима тушь.
Суть та, что, едва мы выйдем
за грань, как зрачков тюрьму
сменяет мир, что невидим.
Памятник наш всему!
* *
*
Что я не видел — это белые плиты
тротуаров арбатских и вдоль них по ручью
стаю бумажных корабликов в сопровожденье свиты
нервных капустниц. И неизвестно чью
рукопись, не переводов ли Джойса, Кафки и Пруста,
пущенную на флотилию, явно, что сгоряча,
я не читал. И чья это была капуста,
не представлял себе. Правда: в центре столицы — чья?
Там, где я жил, наклон был естественный к рекам
и искусственный к люкам и не текли ручьи,
огороды не вскапывались, время мерилось веком,
рукописи печатались — я наизусть знал, чьи.
Север был равен югу, переулок проспекту.
Если кто клялся, что некогда здесь проезжал “роллс-ройс”,
то в виде слова, без брызг. Значим был только некто,
а не кто-то. Каждый был Кафка, и Пруст, и Джойс.