которое он подался, продав в городе квартиру, насмерть запинала шобла юных отморозков. Коля тихо лежал себе на клумбе и спал. Отморозков привлекли его ботинки. Стали снимать. Коля проснулся и начал сопротивляться. Его забили ногами. Снятые ботинки выменяли в ближнем киоске на бутылку технического спирта и арбуз. Среди нападавших была девица, которую Бурашников вместе с женой Татьяной опекали, когда она еще пешком под стол ходила. Не узнала дядю Колю… А Коля не узнавал натека новой жизни. Писал, перефразируя Блока: „Не узнаю тебя, не принимаю и не приветствую звоном щита!”
В 2000 году пермский парадоксальный поэт Борис Гашев, чьего деда-священника в этом же году причислили на Архиерейском соборе к лику святых как новомученика, вышел во двор выпить пива. Назвал прибившуюся к нему незнакомую бабенку точным словом, которого она заслуживала, и был замертво сражен ударом в висок каблука женской туфельки.
Есть удочки донные. А есть люди донные. Таковым был в Перми выходец из окраинных низов, попытавшийся совмещать творчество с предпринимательством (он называл это — „Спекулиниадой”), талантливый прозаик Владимир Сарапулов. Однажды на балконе своей хрущевки он разорвал пачки долларов и собственные рукописи и выбросился вслед за ними… Не смог принять наступившее время Подмены. А вот еще история — скорее трагикомичная. Тончайший лирик Алексей Решетов, стихи которого ценили Борис Слуцкий, Виктор Астафьев, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев и критик Вадим Кожинов, многие годы жил в Березниках, работая на калийном руднике. Березники одно время были известны тем, что там закончил десятилетку Борис Ельцин. А теперь, слава Богу, березниковцы прозрели и после кончины Решетова установили в центре президентской вотчины памятник поэту, что само по себе в сегодняшней России, наверное, немыслимо. Так вот, однажды, бредя по городу, Алексей Леонидович увидел женщину, лежащую в луже крови. Разумеется, поэт не мог пройти мимо. Наклонился, а тут крик: „Вот он, убийца!” — и менты заламывают ему руки: „Кто такой?” Его обыскивают, находят писательский билет, несколько секунд рассматривают корочки и со словами: „А, Шолохов-Достоевский!” — принимаются мутузить.
Этот случай мне припомнился потому, что недавно Пермь в очередной раз „прославилась”. Стражи правопорядка избили поэта Славу Дрожащих. Он шел от школьного друга, где они выпили немного домашнего вина. До дому — три трамвайных остановки. Вдруг его останавливает милицейский наряд: мол, ты похож на преступника, которого мы разыскиваем. Шмонают, забирают деньги — тысячу с чем-то рублей и билет члена Союза российских писателей. Он пробует их наставить на путь истинный: „Ребята, верните!” И наставляет. В ответ — несколько профессиональных ударов, выключающих сознание. Из одного района Перми его почему-то перевозят в другой, а там сдают в „трезвак”. В „трезваке” ему надлежит раздеться до трусов. У Славы не снимается ботинок — узелок на шнурке. Тогда сержант бьет его ногой в область лодыжки, а потом силой сдергивает ботинок, да так, что у того лопается задник. Врач приказывает присесть. А у Славы уже сломана нога. Это потом подтвердил рентген. Разумеется, присесть он не смог…
Продолжать, Женя, житие русских провинциальных литераторов? А ведь это — всего лишь пермские примеры, я не привел екатеринбургских, иркутских, омских, кемеровских, новосибирских, владивостокских… Конечно, слушающие сейчас нас с тобой благополучные и „сведущие” люди могут заметить, что все эти истории — водочные, а может быть, и наркотические, „но разве от этого легче”, как говорил Высоцкий? <…> Всё! Счастье русского поэта быть опасным закончилось. И причиной тому — не только навязанное нам до возвратного рвотного рефлекса гражданское дурновкусие Евтушенко. На самом деле произошла страшная рокировка — в подавляющем большинстве подлинная, горняя литература заменена на рыночную. То есть, если на твою мельницу льют воду пиар-агентства и „черное золото” компания „ЛУКОЙЛ”, как это происходит в Перми с прозаиком Алексеем Ивановым, ты процветаешь, издаешься толстенными томами, впав в самообман востребованности. Если же твоей природе невместно шестерить, обивать пороги, заводить знакомства с „нужными” людьми, ты обречен на писание „в стол”, безгласие, тоску, одиночество, запой и приступы суицида…
—
— С той лишь разницей, что теперь матрица идеологии заменена матрицей рынка. Словно из улья вынули раму с сотовым медом, полученным на луговых цветах, и заменили другой — на фекалиях. При этом говорится: „Вот это — цветочный и липовый мед!” <…>”
А. Х. Бенкендорф. Восстание 14 декабря 1825 года. Перевод с французского Оганеса Маринина. — “Звезда”, 2007, № 4 <http://magazines.russ.ru/zvezda>.
“Судьба неопубликованной части мемуаров на протяжении почти ста лет оставалась известной только ограниченному кругу лиц.
Текст воспоминаний графа был обнаружен в его служебном кабинете после смерти, последовавшей 11 сентября 1844 г., а уже 1 октября 1844 г. они представлены императору Николаю I. С тех пор их основными читателями были лица, принадлежащие к Дому Романовых, или очень ограниченный круг лиц из числа приближенных” (из редакционного вступления).
“<…> Император уже подал нам пример деятельного поведения и преданности общественному благу. Он лично предварительно виделся и допрашивал всех заговорщиков, которые были захвачены в Петербурге с оружием в руках, и тех, кого впоследствии привозили из других губерний и полков. Ни один из тех, на кого указали показания заговорщиков, не ускользнул от бдительности властей. Все они были арестованы и препровождены на наш суд. Главарями заговора, находившимися в Петербурге, были литератор и сотрудник Российско-американской компании Рылеев и князь Трубецкой. Последний, несмотря на данное ему звание „диктатора”, в минуту опасности спрятался и бросился к ногам Императора, моля о спасении своей жизни, что было ему обещано. Другой, Рылеев, несмотря на то, что был душой бунта и предлагал проекты, которые должны были стать его следствием, также предпочел осторожно дождаться развития событий, не выходя из своей комнаты до тех пор, пока полиция не заставила его это сделать, с тем чтобы он предстал перед своими судьями. Это ему принадлежала мысль поднять руку на всю императорскую семью. Я видел его через несколько дней плачущим от умиления, а возможно, от сожаления, когда он узнал, что Император, получив известие о том, что жена и дети Рылеева сильно нуждаются, послал им три тысячи рублей и взял на себя заботы о детях того, кто вынес смертный приговор ему и всей империи. Были изданы самые суровые и подробные приказы с целью обеспечить жизнь и здоровье арестованных. Внимательно следили за тем, чтобы небольшое количество людей, задержанных по ошибке или в силу малой их вины, были отпущены скорейшим образом и без враждебности. Доверие и