Всем, даже выцветшим покровом.
А все ведь только что сейчас
Лазурно было здесь, что нужды?
О тени, я не знаю вас,
Вы так глубоко сердцу чужды.
Неужто ж точно, боже мой,
Я здесь любил, я здесь был молод,
И дальше некуда?.. Домой
Пришел я в этот лунный холод?
(Из книги “Кипарисовый ларец”, 1910)
Картина почти неясна, хотя тайна поэзии есть ясность. То, что непредставимо глазами, является в слове, в шевелении языка, который обнажает свои возможности.
Картина сумерек дана не сразу, но как возвращение (воспоминание) к тому состоянию, которое отрадно, — крушин и жасмин (уже тронутый болезненным хлорозом), соединенные тенью, похожей на пятно крови. Этот мир страшен (несколько картинно, во вкусе начала века), но не перевернут.
Что-то происходит с миром, который меняется, начинается таинственное шевеление — ветер — упрек и напоминание.
Пейзаж стянут в геометрию почти заприродную, черные извивы и тени на/в белом круге.
Сад (земля с ее изобилием) и твердь (небо, меняющее мир) не соперничают и не отражаются — они связаны через это ощущение конца бытия, где нет слова и цвета.
Страх, отбрасывающий говорящего обратно, — воспоминание не только утешает (возвращает цвет), но и усиливает ощущение космического ужаса — “что нужды”?
И вдруг что-то разжимается, пространство оказывается присвоенным, и уже отсюда странным кажется мир тот, дневной: “неужто ж точно?” — в этом неузнавании страшная тайна природы, своей природы, имеющей температурный предел — холод.
Маки в полдень
Безуханно и цветисто
Чей-то нежный сгиб разогнут, —
Крылья алого батиста
Развернулись и не дрогнут.
Все, что нежит — даль да близь
Оскорбив пятном кровавым,
Жадно маки разрослись
По сомлевшим тучным травам.
Но не в радость даже день им,
Тёмны пятна маков в небе,
И тяжелым сном осенним
Истомлен их яркий жребий.