читателей с этим неопровержимым фактом человеческого бытия и от бормочущей эмпирики, от быта, из житейщины вести их (и нас) к формулированию экзистенциального, смысложизненного вопроса.

Причем в качестве главного героя Малецким представлен на сей раз человек, по всей видимости лишенный связи с вечностью. Заложник посюсторонности. В повести “Любью”, в романе “Физиология духа” многое держалось как раз на постоянно нащупываемой героями этих книг нити такого диалога, на сверке себя с вечностью. А тут иначе. И, зная его прежние вещи, не так просто понять, как вообще ему удалось заставить себя выйти на край небытия, сделав центральным своим героем в новом романе человека, живущего вне диалога с Богом.

Бог держал — и отпустил. И что дальше? И как дальше? Куда? Зачем?.. Как может существовать не укорененная в вечности душа. Душа, оставившая Бога, богоотреченная. Душа, оставленная Богом. Как это вообще возможно?

Наверное, еще лет полтораста назад такой вопрос казался бы диким. Но минувший век, век радикальной богооставленности, сделал его самым важным, когда говоришь о человеке этой эпохи в его и ее сути.

Увы, мы про это слишком хорошо знаем, причем на личном опыте. У нас есть вовсе не остывшие воспоминания о человеке советской заисторической древности, о катастрофическом провале в Ничто, про который так много сказано — но так мало по самой главной его качественности. Когда в “Живом журнале” какой-нибудь очередной юный апологет СССР вроде Токмакова (с которым я однажды даже схватился в споре) или, к примеру, некоего dictator_of_rus <http://dictator-of-rus.livejournal.com/94538.html> предается ретрогрезе о своем счастливом советском детстве, о сервелате по праздникам и поездках всей семьей на мирный Кавказ, — я вспоминаю не только о той серости и бедности, в которой прошло мое детство (и за которую мне хоть и обидно, но не слишком), не только о рано осознанных мной тотальной несвободе как центральной социальной проблеме и о почти тотальном уродстве как эстетической парадигме назначенного для проживания мира, но и об этой свидригайловской баньке с пауками: о существовании без сущности, о бытии без веры, с которыми я — молодой дикарь грубой советской ковки — входил в жизнь. (Когда году еще в 1984-м казалось, что это — навсегда, как мне хватило воли жить? Может быть, только малодушие спасло? Или — уже проблеск обретенной веры?..)

Книга итога. Финальная книга провального русского века. Так бы я определил “Конец иглы” в историческом ракурсе его содержания. Чем дальше, тем больше семидесятилетний совок становится немой бездной, почти неподвластной пониманию. Мифы вокруг советской эры множатся, но уже сейчас немногим дано понять этот конкретный синтез чуда, тайны и авторитета, этот кризис падшего духа, страстного и познавшего свою обреченность смерти, эту подмену веры ее хилиастическим суррогатом, тот специфический сплав рационализма и мистики в анафемской душе советского человека, распятого между грубым бытом и тотальным идеологическим проектом, сброшенного на дно тартара.

Крайне актуальный пафос сегодняшнего момента — пафос финальности — получает в этой прозе Малецкого радикально-экзистенциальное выражение.

Безбожная эпоха, по Малецкому, — это мир относительных и условных величин. В их кругу обитают его персонажи, в этом отношении вполне типичные для своего времени. Они просто забыли о Боге, даже если знали о Нем. Но однажды — шел в комнату, попал в другую — каждому из них предстоит в упор наткнуться на то, что в этом мире фикций и условностей видится единственным абсолютом: на смерть.

И оказывается, что встреча советского человека со смертью — критический апогей его существования. Момент надрыва и кризиса.

Читая “Конец иглы”, вспоминаешь самые пронзительно-надрывные советские вещи “про это” . “Смерть пионерки” и “ТБЦ” Багрицкого, к примеру. Главная героиня Малецкого, зубной врач Галя Атливанникова, — это на какой-то процент вот такая пионерка, только сильно постаревшая и вообще напрочь лишенная, конечно, патетической одержимости. Она — скорее конформистка, согласившаяся с идеологическими догмами советской эпохи, принявшая их как факт веры и даже отстаивающая их в идейных спорах со своим другом-скептиком Марком. Это вполне искреннее приспособленчество, привычное и уютное согласие на протяжении десятилетий формировало строй ее сознания, позволяя чувствовать себя комфортно — своей в том мире, который ее окружал, вопреки не самому стандартному происхождению и не самой удачной национальности. Да и разрыв между идеалом и реальностью можно было не игнорировать, а мотивировать в духе расхожей догмы, что тоже примиряло с расхожими ужасом и бредом. Собственно, именно таким и был, пожалуй, самый распространенный, “средний” тип советского человека. Рядовая такая гайка, в самом приблизительном восприятии личности героя.

Впрочем, как уже замечено, социальная типизация интересует Малецкого далеко не в первую очередь. И я бы сказал, что мы имеем у него обобщение несколько иного свойства. Не во всем не прав и Юнг. Если есть на изнанке души архетипы, то есть и их воплощения, реализации. Разумеется, мало оснований грубо навязывать Малецкому прямую, как штык, апелляцию к универсалиям культуры. Но крупность его заявки самопроизвольно выводит именно к такого рода аналогиям. В Гале угадывается, по архетипической логике, сама Россия с ее безначальной женственностью, опознанной так сильно в начале ХХ века Блоком, Бердяевым и Розановым, — смиренно-покорной, ласково-нежной и — непредсказуемой. (Смешно говорить, но надо сказать: дело в данном случае, разумеется, не в “чистоте крови”, а в воплощении одной из самых глубинных русских тем. В этом контексте и конкретно-историческое содержание опыта героини не исчерпывает полного смысла возникающих перед нею и нами проблем.)

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату