объективно присутствует в книге. Он в значительной мере совпадает с нынешним культурным (я бы даже сказал: академическим) каноном. И именно Шайтанов дал аналитическое обоснование этим эстетическим предпочтениям “конца прекрасной эпохи”.
Его стихия, повторю, — позитив, утверждение. В отрицании критик, как мне кажется, менее удачлив. Тут характеристики не обладают изобразительной точностью, да и аналитизма бывает маловато. “Я не ценитель ее стихов, которые мне еще в большей мере кажутся виньетками, причудливо (но с умыслом) разбросанными по „казацкой” канве”. О ком это? О Елене Шварц, ниспровержение которой основано лишь на эссеистической книге да еще на том факте, что поэтесса любит бросаться пирожными и бутылками.
А в эссе “Графоман, брат эпигона” тотальная постмодернистская ироничность и “дурашливость” не развенчиваются (что в принципе возможно, если действовать тем же оружием — ироничностью, если пустить в ход критическое остроумие) — прямолинейно осуждаются. Эпигонство — удел хорошо подготовленных профессионалов. Настоящая графомания (о ней мне доводилось писать на основании опыта работы в литературной консультации) никакого отношения к эпигонству не имеет, она эстетически невинна. В шайтановском критическом дискурсе “графоман” — не более чем простое ругательство. Открытая же брань неизбежно подрывает доверие к оценкам автора.
И еще одно “pourquoi”, не разрешенное мной при чтении “Дела вкуса”. Согласен, что “штатные” концептуалисты несильно перегрузили золотой фонд отечественной поэзии, они жили “при сейчас”, а не “при всегда”. Но сам концептуалистский вектор (то есть открытое, демонстративное, порой театрализованное конструирование стиха) — разве не ощутим он у Веры Павловой, пылко привечаемой Шайтановым, разве не просвечивает он в верлибрах высоко оцененного критиком Алексея Алехина? Тут есть о чем еще подумать и поспорить.
Название книги Игоря Шайтанова — с подтекстом. Это не бытовое речение в том духе, что, мол, о вкусах не спорят. “Дело” здесь означает “работа”. Вкус — не стратегия критика, а инструмент познания. Работая своим вкусом, напрягая его, соотнося с чужими и чуждыми вкусами, критик осваивает современную словесность.
В книге “Дело вкуса” автор заявил собственную версию гамбургского счета современной русской поэзии. А такой счет, если вспомнить полный текст легендарного эссе Шкловского, выстраивается не монологически, а в процессе спора, состязания.
“Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и завешенных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов — чтобы не исхалтуриться”.
Попробую гипотетически представить сегодняшний процесс борьбы. Кушнер, например, кладет на лопатки Кибирова… Чухонцев валит на ковер Рейна… Елена Шварц вошла в клинч с Верой Павловой… Нет, что-то не то.
Там, в виртуальном гамбургском трактире, за занавешенными окнами, борются не сами поэты, а наши вкусы. Победителей в этом состязании нет и быть не может. Но в перспективе выстраивается ценностей незыблемая скбала.
Vivent les pourquoi! Да здравствуют новые “почему”!
Вл. Новиков.
Константин Михайлов. Москва, которую мы потеряли. В 5-ти томах. М., “Яуза”; “Эксмо”, 2007. Т. 1 — Уничтоженный Кремль, 320 стр. Т. 2 — Москва погибшая, 320 стр.
Т. 3 — Погибшие святыни Москвы, 336 стр. Т. 4 — Взорванная память, 384 стр. Т. 5 — Поруганная слава, 400 стр.
В минувшие год-полтора тема разрушения старой Москвы вернулась на книжный рынок после пятнадцатилетнего перерыва. Тогда, на волне перестройки и августовской революции, краеведы обобщили историю советского вандализма. Архивы разрушения храмов исследовал и обнародовал Владимир Козлов. В 1992 году вышла книга Сергея Романюка “Москва: утраты” и начал выходить знаменитый самиздатский четырехтомник Петра Паламарчука “Сорок сороков”. Казалось, вандализм остался в прошлом, поскольку остался в прошлом коммунизм. Однако быстро выяснилось, что у светлой капиталистической эпохи есть свои причины для вандализма. Что снести и построить заново легче, чем реставрировать. Особенно если хочется выкопать под зданием гараж. Мотив измельчал, масштаб тоже, но Москве не показалось мало.
Уже к 1994 году, после сноса Кадашевской набережной, стало ясно, что столичное