— Позакупорились, гады. Подъездов им жалко, а человеку обогреться негде…
Вот этот подъезд — знакомый. Да. Вспомнила, как в ноябре, в первые морозы, они с Сайкой — Махи-дуры тогда еще не было — пришли в подъезд, устроились наверху, разложились. И только разложились — на нижней площадке дверь: клац! Выходит старый хрен в тапочках:
— Пошли вон отсюда, сейчас милицию вызову.
И Сайка тихо сказал: “Пошли”.
…Краешком глаза Пуча заметила: из соседнего подъезда выбежал мужичок. Удача! Рванулась туда, пока дверь не захлопнулась. Рванулась — хорошо сказать! С больной-то ногой. Ее же и подсунула в щель и тут же выдернула, взвизгнув от боли. И захлопнулась дверь перед самым носом. И замочек насмешливо: пик-пик! Чертова кукла. Зато у самой двери нашла бычок — большой, жирный. Кто-то затянулся два раза и бросил. И то хлеб.
На выходе из двора — конный патруль. Пуча так и присела за сугроб. Едут — морды жирные, лошадюги огромные. Однажды такие Ерша чуть не до смерти затоптали — для потехи. Он сидел гадил за помойкой, они прямо на него и наткнулись. Хорошо живой ушел.
Пуча выглянула из-за сугроба: утопотали, слава тебе господи. Мороз, аж ветки трещат. На улице — ни души. В соседнем дворе — та же история, все подъезды закрыты. Сайка умеет как-то хитро на кнопочках этих попиликать-попиликать — дверь и открывается. Сайка уже вторую зиму зимует.
Зря от ментов схоронилась. Может, забрали бы в обезьянник, глядишь, и перекантовалась бы ночь. Или в прожарку: там и вовсе хорошо. Вымоют, ногу перебинтуют, покормят. Если повезет, еще и телик будет. И чего спряталась? Пуча толкнулась в последний подъезд. Заперто. Рука прилипла к металлической ручке — насилу отодрала. Уже даже и не холодно, просто занемело все — и снаружи, и внутри. Глаза, пальцы, рот — все еле ворочается.
Забралась в дощатый домик на детской площадке. Подстелила газеты. Передохнуть только, подумать, куда идти. Теплее здесь. Но это, конечно, только кажется. Хотя собаки же зимуют в будках — и ничего, не замерзают. Пощупала ногу: болит, но подсохла, вроде не сочит. Глаза-то так и слипаются. Пуча достает найденный бычок, долго закуривает — пальцы не слушаются, аж смешно. Сквозь дощатую крышу видны чистые звездочки: одна, другая… От курева тепло, хорошо внутри. Никуда не хочется идти. Пуча долго роется в сумке, достает чекарик, бережно принимает внутрь большой горячий глоток. Сворачивается калачиком, как собака. Вот и хорошо. Вот и славно. Что-то теплое, мягкое ткнулось в бок. Дышит. Жулька! Жуленька, ты жива… Конечно жива, а как же иначе? Иди сюда, разбойница, будет нам тепло. Вот и совсем тепло, жарко даже. Ох, как жарко. Потому что это уже и не дощатый домик, а их изба в Герасимихе, и печь натоплена так, что дышать невмоготу. Как это Пуча сразу не догадалась? Вот же она, изба. Бабушка сидит за столом.
— Бабуль! Ты как меня нашла?
— Ты, детка, сама меня нашла.
— Я спать хочу, бабушка.
— А иди ляжь.
Над кроватью, в углу, две бабушкины иконки бумажные: Никола-угодник и товарищ Сталин. И ходики — так-так — всё замиряют их друг с другом. И коврик при кровати, с детства знакомый: два оленя на опушке леса, замок чудный на горе, речка под горой. А понизу — бахрома, бахрома. Ее можно заплетать в косички… Потом, потом. Спать. Спать.
Земля обетованная
— Сайка, дай сюды!
— Исаак! — он подымает торжественно корявый палец с траурным ногтем. — Так меня зовут. Нет в Земле обетованной такого имени — Сайка. Исаак.
И сам почтительно прислушивается к своему имени.
Мятый белый стаканчик движется дальше по кругу.
— И зубы тебе там на халяву вставят?
— А вже ж. И красотуле моей тоже вставят.
— Так она ж не яврейка!
— Она со мной.