Наконец поезд, изогнувшись змеей, свернул с основного пути на Конаковскую одноколейку. Лес за окном захилел, потянулись бледно-зеленые мхи с чахлыми изогнутыми березками, через одну — сушняк. Народу в вагоне почти не осталось. Витя засобирался: подъезжаем к Моховому.
Не берет время эти места. Как и тридцать лет назад, за низкой платформой — грязно-серое станционное зданьице с лупоглазой блямбой неподвижных часов над слепым окошком кассы. По одну сторону от железки — садовые товарищества, домики-курятники жмутся друг к дружке среди полудохлых яблонек, по другую — цыганская слобода: самостройные дощатые бараки, еще во времена “сто первого километра” первым осевшим здесь табором поставленные прямо на землю; слева впереди, за переездом, — два ряда деревенских изб. Это и есть Моховое, его старый корень. Витя привычно поискал глазами дом деда Николы: второй от конца. Ничего, стоит.
Дед Никола на оклик вынырнул из заросшего бурьяном огорода, повертел головой. Засуетился, заковылял навстречу:
— Ёж-ты-тудыж-ты! Витька приехал! Я уж думал — все, не приедешь. Первая волна прошла, вторая — проходит, все, думаю, загулял парень, не до грибков…
Обнялись. Косточки у него, что у малого куренка, все наперечет. Голова в белой щетине торчком, и на макушке и на щеках, как у старого ежа. Вдруг заплакал.
— Ты чего, дед?
— Думал, забыл старого…. Без грибков останусь об этот год.
— Сам-то не ходил?
— Отходился я, Витя. Спина не гнется, колени не держат, к каждому грибку — пластом на землю ложись, на третьем уже и не встанешь…
— Так ты со мной не пойдешь?.. Ну ладно, я два раза схожу.
В избе первым делом выгрузил на стол гостинцы, огляделся, обнюхался.
— Ну и дых у тебя, дед. — Чуть не вырвалось: хуже, чем у нас с Махой. — Ты что ж, вторые рамы на лето не выставлял?
— Невмочь. Да и мерзну чего-то.
— Дверь хоть открывай — проветривать. А то вон даже мухи передохли с твоего дыху.
— А и пусть им! — смеется меленько, со свистом, в кашель.
— Все куришь?
— Курю, Витя. Еле дышу по ночам, а все дым пускаю. Городских-то привез?
Витя в ответ выложил из карманов пачки сигарет.
Все по-прежнему было в доме: закопченная, в трещинах печь (Татьяна последний раз лет пять назад белила); сиплые ходики с шишечками; “Рубин” под салфеткой, бывший их с Татьяной, отдаденный; прикроватные коврики с оленями и над дедовой кроватью — большая фотография Татьяны, посреди многой другой родни. На досках пола — дорожки облезлой краски, от двери к печке, к столу, от стола к кровати… Только клеенка на столе другая, новая.
Пока дед варил картоху, Витя сгонял на станцию, в магазин, уже к самому закрытию. Взял два серых кирпича. Когда возвращался, все обнюхивал их: нет, в Москве такого нет, даже запах другой.
Выпили за ужином немного — вторую бутылку оставили на завтра, а первую даже не допили, и дед заначил ее “на зиму”. Ну, пусть. Разговор шел неспешными кругами, в основном про первую волну, обильную на генералов и почему-то на лисички, про горе-грибников с местных дач:
— Митяй из первого дома с женой ходил, видел: по всему лесу соплюй-гриб раскидан. Ну не знаешь ты его, не бери, — ёж-ты, чего ж крошить-то?.. Черничники топчут, генералов рыщут! А где потопчут, там ить два года ничего не будет…
Про теперешнее Витино житье дед Никола впрямки спрашивать не решался, все вокруг да около: про работу, платят ли зарплату вовремя, хватает ли. Витя неохотно отозвался, что — да, платят пока, а насчет “хватает”… кому ж ее хватает?
— Чего корзина у тебя другая об этот год? Та вроде попривычней была.
Помнит, старый хрен.