Он говорил в глаза иногда страшно резкие вещи.
Горький объяснял его «наглую» манеру держаться его внутренней «застенчивостью». То же самое говорил А. Н. Тихонов. Меня это не убеждало. Застенчивости я никогда в нем не замечал. Страшная развязность, безбоязненность и необычайное желание быть в центре внимания. Голод его честолюбия был неутолим. Им двигало чаще всего именно честолюбие и славолюбие. Он был счастлив, когда гремели аплодисменты. Он мрачнел, делался черным, — когда было обратное. Он не терпел конкурентов. Он требовал подчинения.
Маяковский приходил в редакцию «Нового мира», садился на конец стола и шумел, болтая ногой. Он приносил стихи и всегда хотел читать их. Я слушал с удовольствием, но ответа ему сразу не давал: в его способности читать была гипнотическая сила. Стихотворение, как бы плохо ни было, когда он сам читал его — казалось прекрасным. Его удивительный голос, его манера произносить слова, — все это очаровывало, пленяло. Нельзя было сопротивляться этому впечатлению. Но нередко после его ухода, когда стихотворение прочитывалось как рукопись, обнаруживалось, что оно бледно, «халтурно», плоско. После нескольких опытов я стал отказываться давать сразу ответ. Это ему очень не нравилось. Но он примирился.
Самолюбие его было огромно. Обиды он помнил и мстил. Я его обидел несколько раз, именно возвращая стихи. Ему это казалось недопустимым, но он мне ни разу об этом не сказал сам. Лишь однажды, по поводу Есенина, выразил это.
Я возвратил Есенину одну вещь. Есенин разбушевался и жаловался. На другой же день позвонил мне Маяковский. «Это правда, что вы вернули Есенину вещь?» — «Да». — «Да разве таким возвращают, Полонский, что вы. Надо было взять. Нельзя так». Но в голосе были странные нотки одобрения. Ему понравилось, что вещь была возвращена именно Есенину. Слава Есенина больно задевала Маяковского. Они ненавидели друг друга. Есенин бранил Маяковского как «бездарь», Маяковский издевался над Есениным как пастушком со свирелью.
В «Новом мире». Читает Рыкачев повесть «Андрей Полозов»39. Писатели собираются туго. Слушают нехотя. «Генералы» — Леонов, Лидин — засели в соседней комнате, едят бутерброды, пьют чай. Я вышел к ним: почему сидите задом к литературе? «Это вы обернулись к литературе задом», — отвечает Лидин. Он, очевидно, представляет дело так: он, Леонов — это литература. А всё то, что в соседней комнате, — это «так». «Вы литераторы, — ответил я ему, — а „литература” там, где читается рукопись».
Нужны ли такие собрания? Как будто нужны: писатели жалуются, что нет «общественности», нет встреч. А соберешь — скука непролазная. Они не нужны друг другу. Они не читают произведений друг друга. Вс. Иванов не читает Леонова. Но в глаза хвалит, а за глаза говорит: не верю, чтобы он хорошо писал: лицо у него глупое. Леонов не читает никого. Не читают журналов. Разве что в журнале статья о нем. Эта статья единственная разрезается и прочитывается. Если критик хвалит — становится другом, умницей. Если бранит: дурак и прохвост. И так они все.
Они страшно невежественны. Они ничему не учатся. Даже в пределах своего ремесла корчат из себя самоучек. Никандров уверял, будто никогда не читал Гоголя. «„Тарас Бульба”? — переспросил он однажды. — Не знаю, не читал». Скифская форма «гениальничания».
Все они, попутчики, да и другие, охвачены жаждой приобретательства. Денег и славы — это оголтело кричит в них. Отсюда их подхалимство перед сильными: может, что перепадет. В душе они против сегодняшних «властителей дум». Но властители — «властны». Отсюда подхалимство. На днях у Фадеева на квартире была «пьянка». Так он начал свое редакторство в «Красной нови»40. Были только именитые. Малышкин говорит: «Подхалимаж тонкой струйкой вился в воздухе». Пили за здоровье молодого редактора и т. п. А они его не любят и в душе не признают. Многие из них даже не читали «Разгрома».
По поводу «одемьянивания» поэзии я на бульваре заметил Леонову: но ведь «одемьянить» поэзию — значит «обеднить» ее. Он заржал от удовольствия. Каламбур пошел по рукам. Каждый будет выдавать за «свой»41.
«Перевальцы» — Слетов, Губер, Катаев42 — величественно спокойны. Нападки они расценивают как всеобщее признание их превосходства. Они плюют на сущность того, что читал Рыкачев, и в один голос расценивают его «повесть без диалогов» как «неудачу». Почему? Потому что вещь сделана не по их «творческому методу». По их методу вышло бы лучше: с биологизмом и гуманизмом. А без этого вещь — никуда. Такая узенькая, тупенькая точка зрения. Они вообще мало понимают в том, что происходит в литературе.
Ни одного остроумного слова не услышишь от них. Бедность мысли. И гонор — необычайный. Они уверены, что «соль» литературы — это они. И «власть» ухаживает за ними именно потому, что боится будто бы их потерять. Отсюда — с одной стороны — «спесь», с другой — боязнь: а вдруг власть увидит, что они пустышки, — и перестанет их «ласкать»?