можно, и даже больше того, что можно. Они считают себя вправе делать это: ведь именно им приходилось терпеть всю жизнь от Володи. Сейчас они вздохнули свободно, вольной грудью.
В. И. Соловьев36 — мрачен. Пришли те дни, которые я ему предсказывал. В ГИХЛе — прорыв, то есть безалаберщина, разгильдяйство, глупое управление, незнание литературы, рвачество, создавшееся в недрах самого издательства, — все, что привело к скандалу: миллионы денег розданы по рукам, сотни договоров — а книг нет. А то, что есть, — хлам. Всеобщий вопль: прорыв! Ищут виновника. А Соловьев — «зав» — «умывает руки» — как подписано в стенной газете в ГИХЛе под его изображением — без головы. Под этой карикатурой приведены и стишки из Грибоедова:
Обычай мой такой:
Подписано — и с плеч долой.
Это очень метко. Соловьев — лентяй, хочет сладко пожить, чтоб никто не мешал, не хочет работать, да и не умеет. А тут ему навязали ГИХЛ, дело огромное. Он сначала решил «меценатствовать» — пригласил писателей, преимущественно «правых» — Леонова, Воронского. Раздавал обещания, авансы, снискал себе «всеобщую любовь». — Еще бы! даром деньги раздавал. И думал, чудак, что это может пройти безнаказанно. Я его предупреждал: нет векселей, по которым не пришлось бы платить. Он смеялся. Сейчас — погрустнел.
Он хочет жить со всеми в мире — за счет государственных денежек. Он «правый», т. е. сторонник правых теорий Воронского, он предпочитает правую попутническую прозу какой-нибудь другой. Он внутри любит «Ахматову» — и даже осмелился высказать это, предложив включить ее сочинения в «план». Он предложил Демьяну написать предисловие к ее стихам. Демьян отказался. Но на словах он страшно «левый». В разговоре как-то в редакции он сказал: «Я с Воронским согласен на 75%, с вами — на 60, с Горбовым — на 35». На деле же он не знает, с кем ему соглашаться, с кем нет. Он ничего ровным счетом не понимает в литературе. У него нет вкуса. Он не знает, что такое искусство, то есть не понимает его, не ощущает его специфической силы. Так, — приятное чтение, не больше. Естественно, что человек без точки зрения, без вкуса и без желания работать мог только довести «до ручки» сложную фабрику вроде ГИХЛа.
Он лицемерен, двуличен и любит «интриговать» <
Над Маяковским можно было властвовать лишь прикинувшисьпокорненьким, лишь подчинившись ему. Не здесь ли «сила» Брика. Он был во всем согласен «с Володей». Но тем не менее Володя был в руках Брика.
Маяковский ненавидел, когда с ним не соглашались. Пастернак был его давним «другом». Но лефы всячески поддерживали славу Пастернака. Им он нужен был как «леф». Но когда после моего столкновения с ЛЕФом Пастернак взял мою сторону — они его возненавидели. Помню вечер у Маяковского. Пьем глинтвейн. Говорим о литературе. Пастернак, как всегда, сбивчиво, путано, клочками выражает свои мысли. Он идет против Маяковского. Последний в упор, мрачно, потемневшими глазами смотрит в глаза Пастернака и сдерживает себя, чтобы не оборвать его. Желваки ходят под кожей около ушей. Не то презрение, не то ненависть, пренебрежение выдавливается на его лице. Когда Пастернак кончил, Маяковский с ледяным, уничтожающим спокойствием обращается к Брику:
— Ты что-нибудь понял, Ося?
— Ничего не понял, — в тон ответил ему Брик.
Пастернак был уничтожен.
Но Пастернак был из тех немногих, кто настоящими слезами оплакивал Маяковского. Он любил его неподдельно.
Однажды, в Доме печати, в конце вечера, посвященного Есенину, Есенин с гармошкой стал петь свои частушки. После ряда удачных он вдруг, лихо растянув гармошку, так что она взвизгнула, сжал меха и, тряхнув головой, повышенным голосом залихватски прокричал:
Эх, сыпь, эх, жарь, Маяковский бездарь, —
и смотрел, смеясь, в глаза Маяковскому. Тот сидел во втором ряду. Позеленел, и желваки заходили под кожей на скулах.
Маяковский в редакции «Летописи»37, прочитав как-то стихи Натана Венгрова38, которые тот назойливо совал в руки каждому, разбрасывал по столам, как бы «забывая» их, — сказал ему:
«Знаете, Венгров, — есть суслики. Их много, и они плодятся страшно. Есть и поэты, как суслики. Вот вы такой суслик».