Вот и теперь не успела баба Ксения добраться до злополучной вершины, как услышала из-за забора глухую ругань Новичковой с мужем — в своей загородке они всегда вели себя тихо. Он обрубал сучки, а она перебрасывала их обратно через забор бабы Ксении. На не тронутую тополем вишню. Баба Ксения остановилась.
— Вот сюда-то бы вот — и всех кроликов передавила бы, горбуха… — шкворчала Новичкова. — А все ты! Чего молчишь! Надо было давно спилить. Как первый упал, так сразу и остальные надо было. Понятно же, что к нам он упадет. Он стоял наклоненный… Чего молчишь? — пыхтя, бросила она очередную ветку.
Ветка застряла в колючей проволоке, Новичкова залезла на что-то, стала спихивать и увидела бабу Ксению.
— От! Стара фарья, сектантка чертова! — будто бы даже обрадовалась она и крепче ухватилась за забор. — Что я тебе говорила! Что вот теперь? Кто чинить будет?! У нас тут вон чего теперь.
Не совсем было понятно, почему она злилась на бабу Ксению. Тополя были общие. Когда заводской дом строили, дед Моисей, покойный муж бабы Ксении, принес из леса эти деревца, и мужики посадили их вдоль сараев. Красиво было. Пока тополя не начали падать. Но спилить их Новичковой не дали. Бабы встали на защиту. И не из-за красоты, а просто назло Новичковой. Баба Ксения к этому никакого отношения не имела. Орать, правда, на нее можно было сколько угодно. Она никогда не отвечала.
— Что же ты шипишь-то, Анька, поправлю я тебе забор… — Тихонов подходил из-за бабы Ксении с топором в руках.
— Ты попра-а-авишь! — ехидно передразнила Новичкова. — От тебя дождешься! Глаза-то с обеда небось зальешь! Поправит он! Я про этот тополь сколько говорила! Вот пусть он на твой сарай упадет!
Она еще что-то бурчала из-за забора, желая оставить свое слово последним, но Тихонов ее не слушал, стал обрубать толстые, мясистые сучья. Потом повернулся к старухе:
— Ты иди, баба Ксеня, я тут сам потихонечку. У тебя двуручка вроде была?
— Возьми, возьми, Миша, там у деда висит. — Она еще раз оглядела свою разруху. В тревожном утреннем солнце, пробившемся из-под темных мокрых туч, все стало еще виднее — и замятые кусты георгинов, и свежесломанные яблони и вишни. — Цветы-то, вот смотри, тут… — Баба Ксеня всегда говорила очень тихо.
Миша забрал двуручную пилу, сходил к себе в сарай, развел, наточил. Обе рукоятки скрепил меж собой палкой и аккуратно умотал изолентой. Чтоб не играла, когда один пилишь, и пошел уже было к тополю, но остановился.
Жутко захотелось курить, и острую пилу очень хотелось попробовать — должна бы хорошо пойти, — и курить. Это по привычке. Он всегда перед началом работы спокойно выкуривал сигарету. Как будто оттягивал удовольствие. А тут еще и волновался немного.
Он постоял, хмуря лоб и поглядывая на второй этаж, на окна своей квартиры, где у него лежали сигареты. От дома в тапочках и трико шел Геннадий Пустовалов. Роста он был поменьше среднего, но могучий волосатый торс его был прекрасен. Он только что закончил зарядку с гирями, которую делал каждый день, и был еще разгорячен. Щеки раскраснелись. В руках — ботинки и хороший костюм на вешалке. Из одного ботинка торчала щетка для костюма, из другого — для обуви.
Они работали в одном цехе. Геннадий — токарем, а Миша — фрезеровщиком, но если Миша и выглядел простым работягой, то Пустовалов не меньше чем главным инженером. Он всегда был красавцем и щеголем. И все бабы в доме своим мужикам ставили его в пример.
По воскресеньям Геннадий брился до синевы, чистил свой темный, в тонкую полоску костюм, ботинки, надевал светлую рубашку с галстуком и ехал в центр, “в город”. Возвращался вечером подвыпивший и подсаживался к мужикам, ломавшим стол доминошными костями. Пустовалов в домино не играл. Он был кандидатом в мастера спорта по шахматам. Заводской знаменитостью. В серьезных турнирах участвовал и даже в Москву и Ленинград несколько раз ездил. Он вообще относил себя к интеллигенции и с мужиками разговаривал снисходительно прищурившись.
— Здорово, Миша! — Голос у Пустовалова был низкий, солидный.
Редко с кем — даже с начальником цеха — он здоровался первым, а с Тихоновым здоровался. Тихонов, несмотря на весь свой рабоче-крестьянский вид, феноменально играл в шахматы. Легко и красиво играл. Как будто и бездумно, иногда и книжку читал, пока Геннадий, нахмурившись, листал задачники, ища помощи у великих. Но даже ничьи случались у них редко. Как такое могло быть? Теории Тихонов не знал, рассуждать и обсуждать тоже не любил, только морщился, когда Геннадий ходил плохо, предлагал переходить, а если тот настаивал, морщился еще сильнее, замирал на минуту, глядя на доску, и объявлял мат через столько-то ходов на такой-то клетке. И пока он играл, он был прекрасным Тихоновым с умными строгими глазами — Геннадий даже исподтишка любовался им, — но как только выигрывал и видел перед собой не фигуры, а красное от досады лицо Пустовалова, тут же превращался в Мишу — улыбался растерянно и виновато. Так глупо это выглядело, что Пустовалов откровенно презирал его в эту минуту. С его способностями да с моей внешностью и волей, думал частенько Геннадий, я бы в Москве сейчас жил. С Карповым играл бы.
Но Тихонов даже в первенстве завода не участвовал, которое Пустовалов выигрывал не глядя на