явление под толщей взаимосвязей, ассоциаций, в которых лежащее, казалось бы, на поверхности обретает истинную надвременную значимость. Это у Чухонцева и означает “землю сделать дном”. Сам образ затопленного монастыря — метафора глубины, в которой кроется — или, как в данном стихотворении, утоплено человеком — нечто сакральное, ключевое для всего мироздания.

Однако в стихотворении прочитывается и имевшая место историческая ситуация: “Рыбинское море”; времена, когда “Волгу / пустили в эти поймы и луга”; “монастырь”. У Рыбинского водохранилища, которое было образовано в его нынешнем виде в 1947 году, есть свои — причем довольно популярные7 — исторические легенды. В частности, воды водохранилища затопили старый город Мологу, в котором было около десяти церковных сооружений. Население города было вынуждено уйти, однако ушли не все. По некоторым данным, почти 300 монахов приковали себя к заборам и утонули вместе с городом8. Безусловно, инцидент замалчивался; он нашел отражение только в рапортах сотрудников НКВД своему начальству, а также в устных разговорах.

В стихотворении тем временем вслед за “монастырем” появляются фрески, которые “художники, из бывших богомазов” успели спасти. Об этом говорится как бы к слову, пока лирический субъект пытается осознать, чем порожден разговор о прошлом. И наконец осознает:

                                                        …какой-то звук

о той земле, какой-то призвук резкий

как бы пилой по камню, все стоит,

стоит в ушах…

На этом многоточии первая часть стихотворения заканчивается — звук остался неопознанным. Начало второй части стихотворения возвращает к фрескам:

                            Я видел эти фрески

в Донском монастыре. Тяжелых плит,

как бездны, распечатанные книги…

Поэтическому “я” важно подчеркнуть личное свидетельство. Сама же фрагментарная форма стихотворения обнажает ассоциативный механизм памяти, которая способна каждую деталь развить в новую главу воспоминания о чем-то, что еще не схвачено. Если первая часть разворачивалась как картина, вызванная в памяти неким звуком, то во второй части меняется лирическая ситуация — теперь поэтическое “я” облекается в плоть, становится свидетелем существования святынь, поднятых из глубины, свидетелем, посетившим однажды Донской монастырь. Неслучайность появления в стихотворении именно этого монастыря в том, что туда в советское время свозились детали многих снесенных храмов, среди которых храм Христа Спасителя, церковь Николая Чудотворца в Столпах, церковь Успения на Покровке и др.9. Безусловно, в этом месте могли быть и останки церквей затопленной Мологи.

Фрески, избежавшие забвения, сравниваются с “безднами”, “распечатанными книгами” другой эпохи. Далее в стихотворении следует долгое — 32 строки — описание того, что изображено на фресках. Это вехи библейской истории. Первая из них — допотопные времена: “Ной у ковчега с парами зверей / и белым голубем — я слышу крики, / и рев, и плеск, и рокот кораблей / уже других…” Именно с картины плывущего корабля стихотворение начиналось. Образ связывает современность и своеобразное начало истории. Фрески содержат и картину библейского конца истории: “Владыка / царей земных на облаке грядет / с небесным воинством Своим”, “и меч / из уст его исходит злоразящий, / то Слово Божье, огненная речь / возмездия!” Понимание начала истории как времени потопа очень показательно для Чухонцева, поскольку содержит ощущение символического урока, уже данного человечеству. Мотив такого урока содержится и в “моложском” слое стихотворения.

Традиционно мифы о потопах предполагают сочетание мотивов очищения от скверны и спасения праведного начала, которое будет положено в основание нового витка жизни. В библейском мифе — это праведник Ной, построивший ковчег ради спасения земной жизни в разнообразии ее форм. В стихотворении роль этого ковчега выполняют фрески, что усиливает мирообразующее значение изображенного на них.

В первой части стихотворения потоп был делом рук человеческих, во второй — Божьих. В последнем четверостишии второй части становится ясно, в чем различие этих дел:

              …но столько страсти грешной

в виденьях кисти, страсти и стыда,

что это уж не Страшный суд, конечно,

не суд, а Праздник Страшного суда.

Речь идет о “кисти” художников-“богомазов”, и лирическое “я” ассоциирует себя с ними. Суть человечьего состоит в том, что даже Страшный суд в глазах человека — “Праздник”, торжество страстей. Само вбидение человека грешно, поскольку страстно. Но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату