— А я не из этой комнаты, — сказала я на всякий случай.
— А в вашей комнате, что, нет имен?
Я только хотела ответить, что с десяти метров такие вещи не спрашивают, но начальник отдела графики уже скрылся за дверью той комнаты.
И тут же высунулся обратно:
— Так ты наша, что ли? Новенькая?
— Да.
— Хорошенькая. Вот если б у меня была такая секретарша, я бы ее каждый день заставлял чупа-чупсы во рту вертеть. По утрам и по вечерам. Корольков не заставляет?
Нет, Корольков, наш комдиректор и мой прямой начальник, пока не заставлял. Наверное, не любит чупа-чупсы.
Мамочки, куда я попала!
Боже, зачем я пошла работать в редакцию! Вернее, не так: Боже, зачем я вообще пошла работать! Зачем я послушалась маму и папу и пыталась тратить свое драгоценное время на такое ужасное и неблагодарное дело, как служба! Закончив два года назад институт и перепробовав -надцать работ (собственно, на работы меня безжалостно выпинывали, иного глагола и нет, пинком за дверь выставляли — меня, дочку родную! — заботливые, пекущиеся о благе ребенка родители), от бензоколонки (оператор- кассир, сутки — трое) до пресс-центра президента Е. (ночной мониторинг средств массовой информации за о-о-очень символическое вознаграждение), я под конец остановила белку в колесе и осела на несколько месяцев в частном издательском доме. В конце концов, где еще приютиться писателю, как не возле книги, думала я.
— Ты веришь, что я напишу гениальный роман? — Вопрос этот — болезненный и провокационный, потому что мне на тот момент двадцать лет и с папой мы не очень дружим.
— Лет через тридцать, может, и напишешь... — Все серьезные разговоры происходят, как правило, за едой (почему?), и я, извлекая потом, через несколько лет, чем-то расстроившую и потому навеки засевшую в память фразу, вспоминаю не только интонацию, но и сопровождающие ее бублик, кефир, чавканье, зубы... Папа ковырялся в зубах спиченкой. Гениальный роман отменялся.
…И его нет до сих пор.
Уже через полмесяца выяснилось, что времяпрепровождение, то есть работа в издательстве “Март”, куда, собственно, я была милостиво устроена сомнительными “своими”, приводит меня вместо восторга в отчаяние.
От этого страдали все близкие, ибо я стала просто невыносимой. Гримаса непреодолимого отвращения, казалось, навечно пристала к моему лицу; я рявкала в трубку, когда звонил телефон, рыдала, когда подгорали котлеты, колотила о стену посуду, когда соседи включали рок-группу “Айнштюрценде нэубаутен”, скандалила со старушками из-за места в троллейбусе — словом, как моська на людей бросалась, причем всеми доступными способами. Когда в день рождения позвонили бабушка с дедушкой, на вполне безобидный вопрос “как поживаешь?” я ответила, что они мне регулярно снятся, гоняются за мною по лесу и хотят убить.
Это была ложь, конечно.
Надо что-то делать. Жить, когда я в отчаянии, я не могу. Тем более — писать гениальные романы. Даже этот несчастный рассказишко все никак не добью.
Еще через две недели оказалось, что мне очень мало платят. Сумма, которую собственноручно вписал в платежную ведомость коммерческий директор Корольков, равнялась пятидесяти долларам. Это было мало, ничтожно мало, так мало, что не хватало даже на еду. То есть на китайскую лапшу, конечно, хватало, но, поскольку закалки голодным пайком у меня даже в студенчестве не случилось, давалась мне эта лапша тяжело.
— Я так больше не могу! — жаловалась я по телефону родителям. — Они не собираются повышать мне зарплату. Я даже зимние ботинки не могу купить. Хожу в позапрошлогодних.
— Ни копейки от нас не получишь, — отрезал папа. — Поняла? Ни копейки. Я в твои годы асфальт отбойным молотком долбил. А по ночам писал кандидатскую.
— Держись, — сказал слышавший наш разговор экспедитор Слава Сорока. — “Кто не пережил войну, любовь и нищету, тот не жил”. Александр Сергеевич Пушкин, — наврал он.