школьники в униформах. А где учительница природоведенья? Колеблются в мглистой воде воздуха, снимки полупроявленные. Присядь, не двигайся. Хруст в кустах, шелест, там, сзади. Вот он, шагах в двадцати от нас, кабан, нет, самка, маленькие арестанты бегут за ней. Да вон же, скользят в траве, в полосатых пижамках. Вышла на просеку, вспыхнула, стоит в луче горчичном, дымится. Смотрит, головой потряхивает, глазки копеечные, вертятся на ребре, тяжело ей под маской. Дернулась, отскочила, снова смотрит, затрусила в кусты. Паруски света плавают меж деревьями, прибывают. Крик вдали, в чаще. Будто кого плетью бьют, голос фаянсовый, чуть надтреснутый: а! а! а! — с равными промежутками для вспорха плети. Павлины. Самочки. К весне готовятся, репетируют. Развилка. Светло уже. Земля в следах вся, огорошенная, в копытцах, и трава искрится, в слезах. Свет настаивается, течет, густеет, дымно-медвяный, вязнет в хвое. Орех, ветвистый, с огромной кроной в дыму, один стоит и трясется весь, плоды сыпятся, листья. Кто? Лангуры. Большая стая, больше веток на нем, потому в серебре казался, как в дыму. Ближе — и трава под ним серебром взмыла. Сидят, перегнувшись с веток, смотрят. Снежные человеки. Чуть сероватый снег, с горчинкой. А пальцы, как у пианистов, обожженцев, в тонких черных перчатках. И лицо сморщенной обугленной красоты. Желтые угольки глаз, нервные губы, а движенья рук плавные, и поворот головы. Ужаленной красоты лицо. А этот, на нижней ветке, сидит спиной ко всем, смотрит в просвет меж деревьев на восходящее за рекой солнце. Сидит, ссутулясь, руки висят меж разведенных коленей. И мы сидим, на него смотрим. Малышня вьется над ним, верещит, гирляндой падает. Не шелохнется. Самочка подобралась, в лицо заглядывает. Не поворачивает головы. Солнце уже в глаза, а он все сидит, неподвижен, прикрыл веки, смотрит из-под ресниц. Открыл, медленно, будто из времен других, опускает голову, так же медленно разжимает ладони, смотрит на этот орешек в них, и видно, как долго он возвращается, из каких далей, к этим ладоням своим, пальцам, на которые смотрит, и медленно разжимает их, провожая взглядом летящий к земле орех. — Да, сними свитер, жарко уже. — Лежим в траве, голова к голове, в руке твоей яблоко, откусываешь и по кусочку кидаешь тому, под дерево, сидит, ждет, шерстит траву пальцами. Подошел, сел рядом, взял тебя за штанину, подергивает, а другой рукой рюкзак оттопыривает, смотрит внутрь и, поцокивая языком, опять на тебя, мол, не томи, сколько их там у тебя, этих яблочек? — Пойдем, припекает. — Вышли к реке. В сезон дождей она вон тот лес подмывает, почти невидим в дымке, в бинокль смотришь, обрыв, корни выпростаны, как провода, да, слон оттуда шагнул и плыл по воздуху, а сейчас засуха, сникла вода, разошлась узором, песчаные острова, оголенные камни. Белый песок, искрящийся, с золотинкой. А говорят, серебра много. Может, на солнце так золотится? Или слюда? Гнездо орла, прямо над нами, взлетел, кружит. Как два колеса: у этого малое, а над рекой большое — кто там? — аист? Дай посмотреть. Да, огромен, больше нас с тобой вместе взятых. Шея алая, как струя крови. И на крыльях — алые иероглифы. А это кто с таким длинным клювом, у кромки воды, на камне? Вспорхнул, висит над водой в юбках крыльев горящих, — Шахерезада? Горит, как витраж, трепещет. Сердце Демона? Кто писал его, Врубель? Как они называют ее — свами нам говорил — кинг-фишер? Вроде нашего зимородка? Нет, он ни при чем тут, просто имя нравится. Давай присядем, передохнем, хороший обзор отсюда, а нас не видно, в зелени.
Вот там ты впервые его и увидела — след. Лежали, перекусив, я в небо смотрел, ты — щекой на моей груди — вдаль, на тот берег. Потом опустила взгляд на свою ладонь на песке, ногти надо б подстричь, подумала, и — рядом — след, раза в полтора больше твоей ладони, совсем свежий, только что, может быть, с полчаса, — тигр. — Не леопард? — вдруг перейдя на шепот, переглянулись. Нет, следы леопарда мы уже видели, пока шли, много следов, и помет их, где-то двухдневной давности. Тигр. Эта лапа больше ничьей не могла быть. Маленький островок песка, где лежали, а вокруг трава. Странно, такое острое чувство, да? Куда ж оно делось через минуту? Будто когтем мазнуло по животу и поджало в подушечку. В теплую, тихо- мурлычную лапу под сердцем.
Идем вдоль берега под юбочным навесом кустарника, он ниспадает с напуском с невысокого песчаного обрыва, образуя и тень, и подобье укрытья. Мыс, излучина, солнце теперь сбоку, не слепит, и все еще низко, едва над лесом. Что это там за цепочка движется через реку по островкам? В нашу сторону, с того берега. Возьми бинокль, присядь. Какие крупные, бурые, с обугленным лесом на головах. Сколько их, голов двадцать, тридцать. Малыши посередке, видишь, препираются у воды, там стрежень. А вожак уже переплыл, первый. К нам идет, не оборачивается. Лишь замирает, подняв голову. Хорошо, что ветер боковой. Смотри, как быстро он приближается, только что был еще так далеко. А стадо растянулось во все русло. Странно, говоришь, что вожак впереди. Мне казалось, что он всегда замыкающий... А вон, смотри, совсем вдали, точечные, еще одно стадо? С этого берега на тот. Такой же цепочкой движутся. Странно. Дай-ка. Нет, это вязанки хвороста на головах. Одни женщины. А вязанки чуть ли не вдвое больше их. И дети с вязанками, посередке. Тише, не двигайся. Вот он. Вышел из-за скалы, стал. Несколько шагов к нам, опять замер, вслушивается. Метров десять меж нами. Неужели не видит? Куст, за которым сидим, не так уж густ. Еще шаг. Что-то чувствует, дрожь пробежала. Еще шаг, уже неуверенный. Господи, как красив, как огромен! Лес — игрушечный рядом с ним. Медленно опускает голову, смотрит. Видит. Чуть не в лицо дышит. Два карих озера, и мы в них. И над нами куст, примятый его рогами. Так же медленно отплывает. А мы все сидим, как в трансе, почти с равнодушьем глядя на них, выходящих на берег чуть ниже по реке, а он уже у воды стоит, спиной к нам, высоко подняв голову, под которой, отряхиваясь, проходят самочки, подталкивая малышей на тонких нетвердых ногах.
Вернулись к полудню. Лес к тому времени уже опустел. Ни шороха. Одни только цапли в вязком мареве пекла дежурили у реки, как маленькие медсестры. Прислуга в отеле, похоже, тоже жила по этим природным часам. Наконец нашли одного из их великолепной семерки. Он спал на заднем дворе, сидя на шаткой табуретке. Это был самый продвинутый из них, который умел варить кофе. Круглые очки с надтреснутым стеклом на большой, явно переросшей его голове. Тучная ботва рыхловатого тела. Он был похож на защемленного во времени школьника, навсегда оставшегося на продленке жизни. Спал, две лимонницы вились вокруг него, играя. Выпили кофе с тостами, легли в тень на газоне. Ты вспомнила сласти, те, в Ришикеше, в лучшей кондитерской, куда нас водил свами с... Как его звали, ученика его, брахмачарью? Да, Рам. Похож на Христа, на брата его, младшего, если б он был у него, помягче, в мать. Сласти переполняли витрины, глаза разбегались, тысяча и одна, рукодельные, в золоте, серебре, как новогодние елки. Рой индусов, припавших к стеклу, сладкоеды, отцы семейств. А витрины тянутся в глубь кондитерской — от простых недорогих сластей к шедеврам, симфониям, каждое из этих крохотных чудес сыграно необъятным оркестром. Свами переводил палец от одной сласти к другой, перечисляя состав. Рам в белой текучей долгополой ткани с широкими рукавами тихо улыбался в бороду, опустив голову, перебирая четки. Статный, красивый, на голову выше индусов, он сразу притягивал взгляд, но не ростом и красотой, а этим высоким небом, мягким незримым свеченьем, внутренним, горней прохладой средь жаркого дня. И этой необъяснимой женственностью, не физической, а где-то над драмой полов, там, где уже не нужен ни жест, ни голос, а только взгляд, слух, чуткость. Странное их сочетанье со свами, с его белым огнем под зеленым цветущим покровом. Рам наклонился к тебе с улыбкой: больше одного рая не съесть. А ты взяла их пять, думала, маленькие такие конфетки... А потом за столом, как от солнечного удара, все поплыло в глазах, как птица, разинув клюв, не могла отдышаться, сердце выпрыгивало. А потом, в тот же день, мы поехали дом покупать. Чтобы жить навсегда. Это были уже третьи, что ли, смотрины за ту неделю. Рам впереди на своем мотороллере, а мы с Джаянтом на его новом, только что купленном “опеле”. И дорога, то есть эта козья тропа, yже колес машины, петляет вверх по ущелью, теснясь меж домами, которые то и дело ее заступают, так что и Рам едва протискивается и машет сверху, чтоб мы пропустили стадо ослов, навьюченных мешками с песком, пастух подгоняет их палкой, сгрудились, тычутся в бампер, не разойтись, назад сдаем, машина уже как яйцо облупленное, Джаянт отмахивается, мол, ерунда, но мы-то знаем, чего он стоил ему, этот “опель”, может, вернемся, нет, говорит, главное — дом, остальное — мелочи. Потом и поселок кончился, Тапован, “лес тапаси”, место испытаний аскетов, дорога сузилась, становясь круче, втягиваясь в ущелье. Путь паломников к монастырю, он стоит в снегу, на вершине. Да, вон та точка, уже скрылась за облаком. Вот и участок — от ручья до горы, хорошее место, по законам Васту. До Ганги пешком — с полчаса спуска. Мы остались, чтоб побродить, почувствовать наедине. Огляделись. Солнце в этом