Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина,
И широкая грудь осетина.
Это стихотворение и стало тем самым “топорищем”, которое Мандельштам протянул своим палачам. “...Именно такая эпиграмма не против режима, а против личности Сталина должна была вернее всего привести поэта к подвижнической гибели, которую он искал”61. Выпрямить свою судьбу Мандельштам хотел по гумилевскому образцу — он думал о расстреле, он предпочел пожертвовать жизнью, а не гуманистическими убеждениями, составлявшими основу его личности. Прочитав эти стихи Эмме Герштейн, он предупредил ее: “Смотрите — никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!”62, а сам, к ее изумлению, все делал, чтоб “дошло”. Что непосредственно могло подтолкнуть поэта к такому шагу? Личные обстоятельства в 1933 году были достаточно тяжелыми (яростной руганью в центральной прессе встречена журнальная публикация “Путешествия в Армению”, нигде не принята к печати рукопись “Разговора о Данте”), но еще тяжелее были впечатления от поездки в голодающий Крым, где Мандельштам своими глазами увидел чудовищные результаты коллективизации, “тени страшные Украйны и Кубани”, — не случайно в варианте памфлета Сталин назван “душегубом и мужикоборцем”63. Памфлет был и естественным протестом, личным обвинением “душегуба”, и попыткой утвердить свое право на героическую, жертвенную смерть.
Этот поступок стал продолжением все той же “воображаемой беседы” с Гумилевым, которая “не прервалась и никогда не прервется”. Об этом свидетельствует знаменитая фраза, вскоре произнесенная Мандельштамом и переданная Ахматовой: “Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили — не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: „Я к смерти готов””64. Глубокий подтекст этих слов был ей, конечно, понятен — Мандельштам выразил свое состояние цитатой из драматической поэмы Гумилева “Гондла” (1917), из финального монолога героя перед смертью65:
Вы отринули таинство Божье,
Вы любить отказались Христа,
Да, я знаю, вам нужно подножье
Для Его пресвятого креста.
(Ставит меч себе на грудь.)
Вот оно. Я вином благодати
Опьянился и к смерти готов,
Я монета, которой Создатель
Покупает спасенье волков.
(Закалывается.)