ими андеграундность, за бескомпромиссность, которая была изначала свойственна и смоговцам. Правда, и лианозовцы в результате становятся отчасти лишь предшественниками и наставниками (как Кропивницкий), попутчиками (как тот же Сапгир). Возможно, это получается у Алейникова непроизвольно. Но не увидеть этого нельзя.
Так или иначе, свое объединение смогисты рассматривали как инструмент прорыва, как некую свободную антитезу существующей словесности, новое слово в жизни. Это одна из последних в русской литературе попыток совершить нечто революционное (если вообще не последняя). Так что странно было б Алейникову, с его-то замечательной памятливостью, злоупотреблять реверансами. И то, что портрет Губанова, к примеру, состоит из сплошных комплиментов, более чем понятно; он от этого хуже не становится и мотивирован всей логикой авторской позиции.
Однако есть ряд внешних вопросов.
Вот один. Действительно ли поэзия в середине 60-х и позже была главным явлением в литературе? Не сдала ли уже тогда — именно в Москве — поэзия свои полномочия и привилегии прозе?..
Вот другой. Правда ли, что Губанов и Алейников гении? Вопрос смешной. Но задать его хочется.
Вы знаете, не любить их невозможно. Но мне они оба всегда казались совершенно замечательными, крайне (и пусть даже бескрайне) одаренными вечными подростками. Идеалистами, романтиками, фрондерами и мечтателями. Каким-то вторым по своей чистоте явлением того феномена, который имел место в конце 30-х и был связан с тогдашними ифлийскими поэтами. Конечно, давние стихи
Губанова и Алейникова, Кублановского не совсем-таки “Бригантина поднимает паруса”. Да и вообще, смогистам чужда звонкая идейность мальчиков 30-х годов. Но и сходства немало.
Это явление заповедное, редкостное, почти уникальное. Но… в нем очень много обаятельной, уже, кажется, невероятной цельности и, на мой взгляд, недостает внутренних противоречий и работы над ними. Они притормозили в свои щенячьи семнадцать-восемнадцать и остались там навсегда. Вечные мальчики.
Алейников и сейчас пишет прозу (да и стихи) в том романтико-патетическом воодушевлении, которое кажется невозможным сегодня, в эпоху, когда душа умудрилась опытами, пережгла себя в ядах и искусилась отчаяньем, иронией, сарказмом, скепсисом… Как там у позднего Чухонцева? “Я хочу, я пытаюсь сказаться, но / вырывается из горла хрип, / как из чайника, выкипевшего давно / до нутра, и металл горит”…
Наш автор говорит о “налете неутвержденности”, неузаконенности поэзии и прозы СМОГа. Ну да, это могло быть и было прежде. Но едва ли играет роль теперь. Скорее есть эффект непопадания этой литературной стихии в контекст современности. Это голоса издалека.
Вы скажете: есть мудрость в незамутненной простоте и органической цельности. Не буду здесь спорить. Мне она недоступна. Я вижу здесь и волю к синтезу, но больше — волю к упрощению.
Может быть, даже что-то ментально советское есть в этом чувстве жизни. Пусть и при полном неприятии советской идеологии, при чуждости советскому декоруму. Этакая монолитная цельность конструкции, растакой самоуверенный оптимизм… Хотя эти полудети обнаруживали, конечно, невозможную для кондовой советской простоты чуткость к веяниям искусства, к подлинному слову.
Алейников предъявляет разные счета Кублановскому, рассматривая его, кажется, как отступника от смогистских идеалов и канонов. Он-де зачем-то стал писать иначе. Отчасти это так, Кублановский, пожалуй что, душевно сложнее и человечески противоречивее, чем Губанов и автор книги. Но теперь мне уже не избавиться от нового, навеянного этими мемуарами ощущения, что и в нем задержалось много простодушного.
Вообще же проблема в том, что тщательные разборы поведения и творческого потенциала того же Кублановского или, к примеру, Батшева, Лимонова или
Лена выглядят как-то уже избыточно. И немного-таки странно, что удар с избытком, не в шутку направлен прежде всего по “социально близким”, по соратникам или спутникам, а всякие там совписы, литчиновники, канцелярские крысы, всех сортов гэбуны, всех оттенков эмгэушные преподы (если это не Турбин) даже не названы по имени, пропущены, отброшены в сугубое небытие... Серое на сером.
Впрочем, в этом есть и какая-то правда, не буду даже спорить. Лишь один нюанс: бочка катится, но грома нет, потому что не работает, увы, эхо. Когда резонанс слаб, когда общественное внимание обращено не на поэзию, многие споры и
упреки здесь выглядят непонятным междусобойчиком.
Еще вопрос. Феномен СМОГа С. Чупринин не без веских, скажем прямо,
оснований связывает с богемой. Со ссылкой на ветхого В. Фриче, закрепившего за словом “богема” понятие артистической и “литературной цыганщины в смысле социальной деклассированности и материальной необеспеченности”, он предлагает считать явлениями богемными по своей природе деятельность “лианозовской школы”, СМОГа, поэтической группы “Московское время” (Сопровский, Гандлевский, Цветков, Кенжеев и др.), круга, сложившегося вокруг Венедикта Ерофеева… Вот как, довольно даже безжалостно, пишет Чупринин: “Среди черт, органически присущих богемной личности, можно